Эсав - Шалев Меир. Страница 43
Между Ихиелем и Бринкером царила взаимная напряженность. Бринкер был старше, умнее и образованнее, и Ихиель справедливо подозревал, что это Ицхак высмеял когда-то его перевод из Шекспира. Но Ихиель властвовал в библиотеке, а Бринкер не мог обойтись без книг, и это уравновешивало силы.
Мы как раз сидели тогда с Ихиелем в его кабинете. То был один из наших излюбленных часов, посвященных изучению английского языка, цитированию начальных строк различных книг и сравнению африканских рек по их годичному водному расходу. Мы пили кофе с молоком и американскими коржиками из шоколадных крошек, и Ихиель, протицировав из Эмерсона: «Не хлебом единым жив человек, но также крылатыми словами», пытался окольными путями проверить, уловил ли я двойную иронию этого высказывания.
Потом он долго выпытывал у меня, кто эти новые люди, поселившиеся на холме. «Я надеюсь, для их же добра, что они не имеют отношения к Еврейскому университету», — произнес он строго.
Под конец он показал мне «последние слова», существующие в нескольких вариантах, и пожаловался, что никак не может выбрать между двумя версиями обращения Архимеда к схватившему его римскому солдату: «Отойди, ты заслоняешь мне солнце» и «Подожди, пока я решу это уравнение». Мне нравились в нем эти колебания, и я знал, что в конце концов он включит в свою коллекцию все версии скопом, потому что, как всякий коллекционер, он куда больше впечатлялся количеством и куда меньше — качеством. В его сокровищнице уже были две версии последних слов императора Веспасиана, выглядевшие, кстати, совершенно одинаково достоверными в силу их совершенно одинакового солдафонского тупоумия.
Но особенно мучили его три предположения относительно последних слов Рабле, которые он то и дело проверял на слух:
«Я отправляюсь по следам великого “может быть”». Торжественно подняв руку.
«Я смазываю сапоги для последнего путешествия». Шепотом.
«Опустите занавес, комедия окончена». Схватив себя за горло и падая на землю.
На мой слух, все три звучали фальшиво, а первая к тому же и глуповато, но Ихиель берег их с такой же дрожью и любовью, с какой старые оптометристы берегут первую пару обуви своих детей.
Бринкер, весь в поту и в пыли, ворвался в библиотеку и сообщил нам о своей мозаике. Умирающий Рабле вскочил с пола, натянул неизменный твидовый пиджак, перебросил через плечо фотоаппарат «Бокс» и позвал меня отправиться с ними.
Помню выражение лица Бринкера, когда он, приложив палец к губам, чтобы мы замолчали, опустился на колени между виноградными кустами и расшвырял руками комья земли, покрывавшие погребенную под ними женщину. Первым открылось плечо, за ним щека и шея, и меня тотчас швырнула на четвереньки мучительная боль, сдавившая мне внутренности и залившая глазницы. Незнакомое прежде желание нахлынуло на меня — мне вдруг захотелось лучше видеть. Это желание с тех пор возвращалось ко мне с такой остротой только четыре раза, о двух из которых я тебе еще расскажу.
Широкая рука Бринкера оголила второе плечо, по гладила шею, соскользнула на грудь и поднялась к лицу. Кисея красноватой пыли скрывала облик молодой гречанки. Бринкер набрал воздух, сильно дунул, и ее лицо выплыло из забвения. Чистым и прелестным было оно, и его холодная красота озарила виноградник.
Библиотекарь не на шутку испугался. Он начал ходить вокруг нее поразительно точными кругами, как будто привязанный нитью к ее взгляду, все время бормоча: «Unbelievable, unbelievable», потому что девушка и за ним неотступно следила своими сосками и глазами. Бринкер обратил мое внимание на эту странность, и я пришел в неистовое восхищение. Лишь много позже, благодаря моей «Венере Урбинской», я разгадал секрет этого неотрывно следящего взгляда. Я обнаружил, что при всем своем обаянии и сексуальности эта Венера, с ее рыжими волосами, девичьими сосками и сильными руками, — она слегка косоглаза. И не спорь со мной, пожалуйста. Не думаю, что есть в мире мужчина, который провел бы перед ее изображением больше времени, чем я, — кроме, разве что, самого Тициана. Ихиель подошел к крану, набрал ведро воды и плеснул на мозаику. Девушка ожила. Все вернулось разом: коже — ее цвет, телу — его тепло, глазам — их блеск, грудям — их упругость. В нарциссах зажглась желтизна, в шее гуся расцвели все переливы любовной игры, и двое мужчин вздохнули. Лишь много лет спустя моя собственная плоть растолковала мне, что это был вздох мужчин, чья навеки уснувшая возлюбленная ожила у них на глазах. Затем Ихиель сфотографировал мозаику под всеми возможными углами и посоветовал Бринкеру снова укрыть ее землей и никому о ней не рассказывать.
Но уже через три дня в поселке появился небольшой грузовичок, до отказа набитый кирками, ситами и возбужденными исследователями из Еврейского университета в Иерусалиме. В Ихиеле тотчас воспламенился гнев оскорбленного предательством библиотекаря, и он объявил, что не намерен присоединяться. Бринкер привел гостей к красному флажку, которым отметил могилу девушки, и они торопливо начали копать, но увы — не нашли ничего, кроме обломков колонн и капителей. Мозаика исчезла. В растерянности они бросились в библиотеку и потребовали у Ихиеля показать сделанные им фотографии. Ихиель в своем высокомерном презрении даже не потрудился открыть им дверь Разъяренные археологи вернулись к Бринкеру, шумно обвиняя его в том, что он подшутил над ними, и тогда Бринкер, обидевшись, выгнал их из виноградника.
Исчезновение девушки вызвало у Бринкера приступ головной боли и печаль того рода, «которую рассказчики историй называют раненой любовью». Его подозрения омрачили атмосферу в поселке и взбурлили море догадок. Некоторые утверждали, что мозаику украл Ихиель, пылавший желанием свести счеты с Еврейским университетом; другие тыкали обвинительным пальцем в мужа Джамилы из соседней арабской деревни, которого уже задерживали однажды за кражу древностей; а третьи во всем винили господина Кокосина из кооператива или припоминали детей, которые играли какими-то разноцветными камешками. Сам Бринкер подозревал свою жену, поскольку она была так ревнива, что не доверяла даже нарисованным женщинам. Но недели шли, толки и пересуды оседали, и гнев Бринкера тоже постепенно угас. В конце концов воспоминания о странной мозаике стерлись из памяти людей, но иногда, приходя в библиотеку, я обнаруживал Ихиеля. склонившегося над сделанными им тогда фотографиями, и тихо удалялся, понимая, что сейчас не время ему мешать.
— Как это получилось, что из всех местных ты сошелся именно с теми двумя, которые влюбились в нашу мать? — спросил меня вчера Яков, когда мы увидели Бринкера на улице. Старик опирался на забор детского сада, вслушивался в щебет малышей и не узнал меня. — Я еще могу понять, что они нашли в тебе. Ты для них был как ключ, и повод, и прикрытие. Но ты-то что в них нашел — этого я просто не могу понять.
ГЛАВА 33
По ночам в пекарню приходили люди. В основном это были те, кто охранял ночью поля, опрыскивал виноградники или просто проголодался, возвращаясь с ночной смены. Но находились среди них и такие, которых я про себя называл «приговоренные»: запах хлеба коснулся их ноздрей, петлей охватил шеи и приволок к нам.
Один за другим возникали они из тьмы. В особенно холодные или особенно душные ночи двор пекарни казался мне каким-то затерянным в захолустье полевым Назаретом для людей, пораженных тоской. Каждый со своим увечьем, каждый со своей скорбью, каждый со своей болью, они сидели, сгорбившись, во дворе и жевали свой ломоть хлеба. Большинство из них были нам незнакомы — мы не знали ни их имен, ни мест обитания. Тут были люди, страдавшие жестокой бессонницей, потому что книги их воспоминаний не давали им уснуть. Были влюбленные, боль которых Гипнос, напротив, еще удваивал жестокими зеркалами сновидений. Были уроды, выходившие из своих домов лишь под прикрытием темноты; искатели утешений; безумцы, жаждавшие сжечь свои крылья в милосердном пламени печи.
Все они ели с величайшей сосредоточенностью. Те из них, кто уже не раз бывал здесь и у кого это стало навязчивой привычкой, прихватывали с собой что-нибудь поострее, чтобы приправить свой кусок, — сыр, кислый огурец, селедку. Иные приносили даже термос с кофе и книгу. Некоторые входили внутрь и просили разрешения обмакнуть свой ломоть в старую, принадлежавшую еще дедушке Михаэлю тарелку с солью или заглядывали через окошко посмотреть, как мы работаем. Точные и размеренные движения отца, жар печи, железные законы брожения и набухания — все это успокаивало их души.