Полубрат - Кристенсен Ларс Соби. Страница 54

Я валялся в кровати. Время грёз минуло. Свою последнюю фантазию я уже отфантазировал. Я натянул на голову одеяло и разрыдался. Меня спустили со стапелей на чёрную воду, и я затонул. Махина не выдержала. Разошлись швы в днище, и я пошёл ко дну. Как я мог сказать о родинке то, что я сказал?! И зачем было разыгрывать перелом? Лучше б притворился немым. Тогда б я просто молча протянул ей кольцо, а буква на нём сама сказала бы всё яснее ясного! А так я не сумел вручить ей кольца вообще, теперь уж всё, поздно.

Мама принесла завтрак. Я не притронулся к еде. Мама померила мне температуру и ушла. Потом появился Фред. Он лёг и некоторое время лежал, прислушиваясь. Я ничего не говорил. От него несло табаком и пивом. — И ты не считаешь нужным поделиться с братом? — прошипел он. — Или ты сводный, не больше? — Фред, ты о чём? — Он застонал. — О кольце, конечно. Как всё прошло? — Я задумался. — Я не сумел отдать ей кольцо, — сказал я наконец. Фред сел в кровати: — Духу не хватило, хочешь сказать? Дрогнул, как трус вонючий?! — Нет! — почти выкрикнул я. — Я был у неё дома! — Фред снова откинулся на подушку и уставился в потолок — Ты ляпнул про родинку, так? — Я сжался под одеялом. — Да, — шепнул я. На улице кто-то горланил давно всем приевшиеся шлягеры. Это возвращалась Болетта. Мама стремглав кинулась вниз завести Болетту в дом, пока соседи не стали скандалить и не проснулся домоуправ Банг. Затем все успокоилось, не считая моего сердца. — Я ж велел тебе не упоминать родинку, — шепнул Фред. — Или ты меня больше не слушаешь? — Слушаю, Фред. — Барнум, подумай сам, ты ведь мог упомянуть её глаза. Или рот. Волосы, уши. Вот о чём девчонки обожают слушать. — И нос? — спросил я осторожно. — Да, и нос тоже годится. И шея, и руки, и ноги. Но не торопись с попой и сиськами. Не рискуй раньше времени. — Торопиться не буду, — буркнул я. Фред покачал в темноте головой. — Она красивая? — Да, — ответил я. — Красивее не видел. — А ты умудрился с ходу ляпнуть про родинку. Барнум, ты должен попробовать ещё раз. А то обосрался по полной.

И Фред заснул, я думаю. Это был наш с ним самый лучший разговор по душам. Мне захотелось залезть к нему в кровать, устроиться под бочком. К счастью, я удержался. Я лежал и составлял в уме список всего, что легко можно попробовать сделать ещё раз. В этой мысли были надежда и спокойствие. Мне представлялся корабль, вышедший из дока Механического и затонувший в чёрной воде. Но беде можно помочь. Поднять корабль со дна, отбуксировать назад в док, заварить швы и спустить на воду по новой. Так я думал. Постель была моим доком. И там я провёл остаток каникул, пока остальные копали картошку у родни в Ниттендале или сгребали листву у белых дачных домиков у фьорда. Стоило мне подумать, чем занята в эту минуту Тале, и столбик термометра зашкаливал так угрожающе высоко, что ещё бы чуть-чуть, и мама бросилась бы вызывать такси — ехать в больницу. Но я выдюжил. А в понедельник объявил себя здоровым, встал с постели и с кольцом в кармане пошёл в школу.

На первой перемене я не высмотрел её. Но заметил другое. Девчонки из её класса собрались под навесом и плакали. На следующем уроке я не думал о занятиях. Что-то стряслось. Шкелета выглядела зеленее обычного и попросила Барнума, например, рассказать, как он провёл картошкины каникулы. Все захохотали, и Мыша успел только сострить, мол, это не Барнум, а картофелина-синеглазка, перепутали случайно, как ему так досталось указкой по затылку, что он буквально проглотил язык, а по внезапной тишине не сразу осело меловое облачко. И на большой перемене Тале не появилась. И под навесом никого не было, даже её одноклассниц. Пребен с Хомяком и Аслаком торчали у питьевого фонтана и наблюдали за мной. Воду сторож уже отключил. Я дал кругаля, зашёл с заднего хода, через первый класс, мимо столовой и дунул на четвёртый этаж. Полная тишина. На большой-то перемене. Кто-то уронил бутерброд с колбасой и не поднял. Голые крючки вешалки торчали из стены, как ряд блестящих вопросительных знаков. Кольцо оттягивало карман. Стряслось что-то ужасное. Я медленно плёлся по коридору. Дверь в её класс была распахнута. На доске было выведено огромными буквами: Тале, мы тебя помним. Я отпрянул назад. Проскользнул под крючками. Из-за угла вышла Шкелета, и я врезался в неё. Она придавила рукой моё плечо. — А что ты здесь делаешь? — спросила она. Но по какой-то причине вид у неё был не очень сердитый. Я решил выложить всё начистоту. Терять было уже нечего. — Я хотел отдать Тале кое-что, — шепнул я. Она подняла руку, ладонь коснулась моей щеки. Пальцы были холодные. Шкелета присела на корточки. — Тале больше нет, — сказала она тихо. — Она ушла в другую школу? — спросил я. Шкелета стала крутить пальцы, аж до хруста, правду про неё говорили, пахло от неё просроченными лекарствами, не лицо, а старая закрытая аптека. — Тале, видишь ли, умерла, — прошептала она наконец. «Тале, видишь ли, умерла», — аукнулось во мне. Видишь ли, умерла. Умерла. — Этого не может быть, — сказал я. Шкелета чуть улыбнулась и взяла меня за руку. Хоть бы отпустила, подумал я. — Тале умерла во время школьных каникул, Барнум, — сказала она. Я отдёрнул руку. — Как так? — У неё была страшная болезнь. Рак. — Шкелета нагнулась ещё ближе и просвистела: — Родинка. Она оказалась злокачественной. — Я пойду, — сказал я, — скоро звонок. — Я шёл по коридору. Вёл пальцем по крючкам вешалки. И думал: теперь Тале не разболтает. Я спасён. Она никому не скажет, как я приходил к ней с рукой на перевязи и нёс небылицы. Я спасён. Ещё я думал, что ничего ужаснее этой мысли никогда не думал. — Что ты хотел ей отдать? — окликнула меня Шкелета. Я остановился и посмотрел назад. Шкелета стояла у класса, несколько девчонок выглянули в коридор, бледные, насупленные лица. Я подобрал с пола бутерброд и медленно сжевал его. А потом ответил, и эти мои слова были ещё ужаснее мыслей. — Ничего, — сказал я. Скатился по лестнице, ринулся в туалет, брякнулся на колени, и меня вывернуло наизнанку, до донца, всё, что выжигало меня изнутри, вывалилось наружу. Потом я кинул в это кольцо и дёрнул верёвку. И раскаялся в ту же секунду. По счастью, туалет был давно засорён. Я запустил руку по плечо в коричневую жижу и не сразу, но нащупал кольцо среди мягких комков и размокших бумажек Я как мог тщательно вытер кольцо о куртку и сунул в карман. «Т» — как Тале. «Т» — как тишина.

Прозвенел звонок. Но я убежал домой. В квартире никого не было. Я взял ключи от чердака и пробрался туда. Я дурной человек, я знал это. И низкий, единственное, чего у меня хоть отбавляй, низости. Я стоял на чердаке под провисшими верёвками. Из люка в крыше капало. От сквозняка по луже шла рябь. Мои мысли были похожи на чёрный барабан, натянутый позади зрачков. Как она могла умереть, если отец — врач? Единственное, что мои глаза видели, была родинка, она растекалась на всё лицо, росла, покрывала всё тело целиком. Потом я угомонился. Потом замёрз и почувствовал опустошённость. Пошёл в угольную и спрятал там кольцо в ржавом люке. А взамен нашёл кое-что. Под мешком была припрятана бутылка. Початая и с надписью Еаu de vie на этикетке. Я отвинтил крышку и глотнул. Засаднило зубы. Но после в голове запузырился смех. Он мне понравился. Я отхлебнул несколько глотков, а потом положил бутылку назад под мешок. В голове приятно похохатывало. Я подставил стремянку к люку в крыше, вскарабкался, открыл его, насколько сумел, и, с трудом удерживая крышку, оглядел город. Город двигался. Не стоял на месте. Петухи-флюгеры поднялись в воздух и заслонили небо над фьордом. Но на кладбище на западе горизонта мокрые деревья стояли на месте, чернели, как нацеленные в серое небо мечи, и вереница людей в чёрном несла белый гроб между камней, а потом встала в месте, где земля была снята, как свежая ссадина. Я стянул с себя куртку, положил правую руку на край, сделал глубокий вдох и отпустил крышку. Я успел услышать хруст, затем стих смех в голове. Я потерял опору, но болтался, зажатый в люке, пока не сверзился с лестницы локтем вперёд, увлекая за собой стёкла и раму, и не покатился под верёвками. Вполглаза увидел Болетту. Она сидела на корточках около угольного люка и шарила под мешком в поисках бутылки. Наконец нашла. Присосалась. Это мне не пригрезилось, так всё и происходило на самом деле. Я отключился на время. Не знаю, как надолго, это было просто время. Но в разбитом люке между осколков стемнело. Из руки, косо висевшей вдоль тела, шла кровь. Кожа содралась длинными ремнями, и внутри в ране белело что-то гладкое. Я снова ненадолго потерял сознание. Тогда Болетта обернулась. Она вскрикнула, я услышал, как выпала у неё из рук бутылка и крик пошёл в мою сторону. Потом Болетта снесла меня вниз, и сколько шла по лестнице, столько разговаривала с собой, с людьми, с Богом. — Я сожгу этот чердак! Помяните моё слово. Сожгу его к чёртовой матери!