Полубрат - Кристенсен Ларс Соби. Страница 65

Сперва он поздоровался с отцом, который не отпустил его так просто. — Педер Миил, — сказал Педер и поклонился. — Миил? С одной «и» или с двумя? — С двумя, — сказал Педер. — Миил. — Затем он обошёл стол, поздоровался со всеми, даже Фред откликнулся, и мы наконец расселись. — Спасибо за приглашение прийти, — сказал Педер. Мама с Болеттой переглянулись. Такого приличного мальчика они сроду не видали. — Хотя ты опоздал, — сказал Фред. — Какие пустяки, — заулыбалась мама, Болетта передала ему блюдо, а отец до краёв налил сока в его стакан. — Дорогой гость всегда вовремя, как говорили у нас в Америке, — сказал отец. — Тем более уместны эти слова на родине! — Педер кивнул и положил себе мяса. — Готов поклясться, Барнум не сказал, где он живёт, — сказал Фред. Педер передал ему блюдо. — К сожалению, трамвая долго не было, — посетовал он. Фред смерил его проницательным взглядом: — Кстати, к Барнуму в гости никто не ходит. Ты первый. — Педер повернулся ко мне: — Выходит, я пришёл очень вовремя, хоть и с опозданием. — Все засмеялись, исключая Фреда и, кажется, меня. Стало тихо. Все жевали. Вот бы всегда так. Чтоб мы сидели, ели отварную свинину, обменивались дружелюбными взглядами, цедили понемножку из бокалов, роняли изредка фразу о погоде, если без разговоров уж никак нельзя. Всё шло расчудесно. — Чем занимается твой отец? — спросил мой отец. — Марками, — ответил Педер. Снова стало тихо. Отец подцепил зубочистку и сунул её в рот. — Марками? — выговорил он наконец — Ну да. Он их продаёт. Но сперва покупает. — И на это можно прожить? — спросил Фред. — Одну марку Маврикия отец в прошлом году продал за 21 734 кроны. — Отец помахал у Фреда перед носом своей зубочисткой, как игрушечной указкой. — Это называется «филателист». Если тебе неизвестно, запомни — филателист! — Отец убрал зубочистку в карман и снова принялся за еду. — Я вижу, ты рассматриваешь мои обрубки, — вдруг сказал он. Тогда только я обратил внимание, что отец без перчатки, мы-то уже привыкли к его серого цвета отбивной. — Я не нарочно, — прошептал Педер. Отец поднял руку. — Ничего страшного, Педер. Мои драгоценные пальцы остались в Финнмарке, я там после войны мины обезвреживал. — Фред зевнул. — Видишь ли, немцы, конечно, большие аккуратисты в военном деле. Но и хитрованы тоже. Одну мину они нежданно положили вкось, и я на неё напоролся. Вот тебе почти полная история моей правой руки. — А вы и в Америке были? — поинтересовался Педер. Тут он отцу вмастил. Отец готов был встать и разразиться длинной речью, но ограничился тем, что отложил нож с вилкой и переспросил: — Ты спрашиваешь, бывал ли я в Америке? Это моя вторая родина, Педер. Осмелюсь сказать, меня там лучше знают, чем здесь. — Я не чаял, когда наконец разрешат встать из-за стола. Взял блюдо, подвинул Болетте. — Ну как, мальчики, понравилось вам у Свае? — спросила она вдруг. Педер быстро оглянулся на меня. — Да так, — сказал я. — Она в основном говорила, — добавил Педер. Болетта отложила прибор. — Говорила? Да кто ж разговаривает в танцевальной школе? Там танцуют! — Она сказала, что мы должны менять исподнее, если вспотеем во время танца, — уточнил Педер. Как же мы хохотали! Даже Фред. А отцу пришлось встать и постоять, а потом и походить вокруг стола, чтоб унять смех. Вечер имел все шансы пройти хорошо. Наконец, отец вернулся за стол. — В Америке мы танцевали сутками напролёт! И уж потели так потели, доложу я вам. — Арнольд, — одёрнула мама, но отца понесло. — Выигрывал тот, кто продержится дольше всех. Когда там было думать о потных подштанниках?! — Всё это время Фред не сводил с меня глаз. — Как зовут эту бабу на танцах? — спросил он вдруг. — Следи за своей речью, — сказал отец. — Сам следи, — огрызнулся Фред. — Свае, — прошептал я. Фред повернулся к маме: — Она звонила вчера. — Педер пригнул голову. Я уставился в никуда. Зажмурился. Было темно. — Звонила? Зачем? — Фред не спеша разминал вилкой картофелину. — Она сказала, что в следующий четверг начало в половине шестого. Не в шесть, а в половину.

Я открыл глаза. Фред улыбался. И тут раздался звонок в дверь. На лице его отразилось лишь мне видное беспокойство. Он взглянул на меня: — У тебя теперь толпы друзей, Барнум? — Я покачал головой. Позвонили ещё раз. Долго и требовательно. Мама побежала открывать. В дверях стоял домоуправ Банг. Он прошагал мимо неё, держа в вытянутой руке посылку. — Это слишком! — крикнул он и швырнул посылку в центр стола. — Я получил это сегодня по почте! — За Бангом семенила мама. Отец вскочил, уронив стул. — Что это? — Откройте и посмотрите! — Банг почти перешёл на ор. Он как с цепи сорвался. Я узнал посылку. Отец разорвал бумагу и отпрянул. Внутри лежала моя пижама. И смердела нещадно. Мама закрыла лицо руками. — Бог мой, — только и простонала она. Болетта со своим стаканом переместилась на кухню. Педер сидел, как мышка. Я смотрел на Фреда. Что он отчебучил? — Я не желаю мириться с таким свинством, — бушевал Банг. — Не желаю, и всё! — И он топнул своей хромой ногой. — Чья пижама? — спросил отец на диво вкрадчиво. — Моя, — шепнул я. Отец отвесил мне оплеуху. Мама вскрикнула. Я чуть не слетел со стула. Потом отец обежал стол, встал за Фредом и положил изуродованную руку ему на плечо. — А ты что скажешь? — Ничего. — Ничего? Ты к этому свинству не имеешь никакого отношения? — Никакого. Барнум обосрался, и я выкинул его пижаму в помойку. — Отец давил Фреду на шею культяпкой пальца. — И оттуда пижама сама собой пришлёпала к господину Бангу? — Не знаю, — ответил Фред. — И уберите отсюда это говно. Я ем. — Тут Банг перевернул посылку, на ней корявыми пляшущими буквами были выведены его имя и адрес. — Не отвертишься, шельмец! Даже не сумел правильно написать моё имя! — Банг постучал ногтем по посылке, чуть не прорвав бумагу. Бнагу написано было на ней. Фред написал Бнаг, домоуправ Бнаг. Это было равносильно тому, что подписаться полным именем, указать адрес и приложить отпечатки пальцев. И я увидел, как Фред втянул голову, красный, взбешённый, а отец хлещет его по затылку, раз, другой, третий, пока мама не повисла на нём и не остановила. Отец отпихнул её. — Проси прощения! — прошипел он. — Немедленно проси прощения, идиот! — Фред сидел. Лицо было залито чем-то. Слезами, кровью, слюной, не знаю. Наконец он встал, медленно и с улыбочкой. Страшнее этой улыбки я не видел никогда и ничего. Он вытянулся перед Бантом. — Извиняюсь. Я думал, вы у нас тут пижамы стираете, Бнаг. — Отец дёрнулся врезать ему ещё, но Фред перехватил руку, подержал несколько мгновений, с той же улыбочкой озираясь вокруг глазами, истекавшими маслом. Это пахло жареным. Наконец он отпустил отцову руку и ушёл в нашу комнату. Никто ничего не сказал, но аппетит как-то пропал. Моя пижама красовалась на столе как зловонный десерт. Маму била такая дрожь, что она сочла за благо сесть. Отец обнял Банга, увлёк его в угол, достал сигары и предложил выбрать, какие пожелает. Я вдруг испугался, что скажет Фред, когда обнаружит, что я трогал его вещи. Но из нашей комнаты не доносилась ни звука.

Внезапно мама вскочила, скомкала посылку, кинула её в камин и запалила огонь. Я пошёл проводить Педера. Он молчал всю Киркевейен. Всё пропало. Стало даже хуже, чем было. Я задыхался от стыда при одной мысли об этом — моя пижама, посреди стола, народу на потеху. Убью всех, кто проболтается и кто прознает. Педера вот тоже. Я шёл на три шага позади него. Конец всему. Я почти плакал. Когда мы дошли до Майорстюен, он остановился, повернулся ко мне и улыбнулся. — В другой раз лучше ты приходи к нам обедать, — сказал Педер.

(ню)

Посреди Педеровой гостиной стоял голый мужик. Он стоял неподвижно, скрестив руки на груди, то ли целиком уйдя в напряжённые размышления, то ли впав в прострацию. Кожа золотистая и гладкая, мускулы обрисованы рельефно, жёстко, ниже глянуть я не решился. Повторюсь: он торчал посреди гостиной Педера, в чём мама родила. Брат, подумал я сперва, но, во-первых, такового у Педера не было, во-вторых, мужику было самое малое лет тридцать, так что братом он быть не мог. — Тсс, — шепнул Педер и дёрнул меня за локоть раньше, чем я успел открыть рот. Мы стояли в прихожей за вешалкой, погребённой под шарфами, пальто и шляпами. — Мама работает, — сказал он ещё тише. И тогда я увидел её. Она сидела в глубоком кресле у окна с задёрнутыми шторами и рисовала. Время от времени она поднимала глаза, прищуривалась и вытягивала перед собой карандаш, точно мерила высоту потолка. А потом снова склонялась над бумагой. Кресло, в котором она сидела, было необычным. С колёсами. Инвалидная коляска. За всё это время голый не шелохнулся ни разу. Я перестал дышать. Он вёл себя как неживой, представляете: мёртвый, красивый и стоит на своих ногах. Педер ткнулся носом мне в ухо. — По-моему, матушка в него влюбилась. Она угробила три месяца только на его рожу. — Педер хихикнул, и она обратила на нас внимание. — Привет, ребята! — крикнула она, сунула карандаш в рот и подъехала к нам. Протянула мне руку, я пожал её. Мама была укутана большим пледом, скрывавшим её почти полностью. Но волосы, красно-рыжие, как медь, оставались на свободе, я живо помню, как они всегда отсвечивали и переливались, будто на голове у неё неизменно сияла мягкая корона. — Ты, наверно, Барнум, — сказала она. Я кивнул. — А ты успела забыть, что он обедает с нами, — ответил Педер и вынул карандаш у неё изо рта. — А вот и не забыла, — засмеялась она. — Чем-нибудь да перекусим. Взгляни-ка, Барнум. — Она протянула мне рисунок. — Он ещё не готов, но как он тебе? — Быстрые, тонкие линии мне понравились. Если закрыть один глаз, рисунок вдруг менялся, словно линии поворачивались в другую сторону и складывались в совсем иную картинку. Но что она рисовала, было вполне очевидно. Лицо похожестью не отличалось, зато к остальному не придерёшься. Педер вздохнул: — Не мучай Барнума. — Мама вздохнула тоже: — Педер, я его не мучаю, я спрашиваю, как ему рисунок. — Мне кажется, он готов, — сказал я. Она удивлённо подняла на меня глаза (коляска была совсем низкой). — Готов? Да я едва начала! — Всё равно готов, по-моему, — прошептал я. Мама Педера уставилась на рисунок и долго рассматривала его, качая головой. Я стал бояться, что сморозил глупость и обидел её. — Простите, — сказал я. Мама снова посмотрела на меня: — А вот ты и прав, Барнум. Возможно, рисунок и в самом деле готов. — Она обернулась к голому человеку, по-прежнему стоявшему в той же позе. — Алан, мы закончили. Но иди, поздоровайся с Барнумом перед уходом. — Алан отлепился от пола, как будто он был приморожен к месту, а теперь по маминому велению отклеился. Вразвалочку подошёл к нам и вскользь коснулся моей руки. Я поклонился, глубоко, но торопливо и побыстрей поднял голову. Впервые в жизни я здоровался с голым человеком. Педер отвернулся и насвистывал, а потом потянул меня за собой через гостиную на второй этаж. Двигались мы не быстро, так как приходилось прокладывать путь сквозь завалы недописанных холстов, штабелей книг, газет, чемоданов и одёжных вешалок. Однако в самой комнате Педера всё выглядело иначе. Я замер в дверях. И подумал, что нельзя стать закадычными приятелями, пока не побываешь в комнатах друг друга, а Педер мою так и не увидел пока, тем более она не только моя, но и Фредова, наша общая комната, разделённая чертой на полу, за которую нельзя соваться. Педер рухнул на кровать и застонал: — Бляха-муха. Спасибо, что назвал рисунок готовым. А то бы это никогда не кончилось! — На стене над письменным столом висела огромная карта, а рядом четверо часов, и на всех разное время. На первых было без четверти пять. А на вторых аж без четверти восемь. — Какие правильные? — спросил я. — Все, — с хохотом ответил Педер. — Ложись рядом, недомерок. — Я лёг. Кровать была широкая. Педер махнул рукой на часы. — Первые показывают время в Осло, в районе Фрогнера. Вторые — в Рио-де-Жанейро. Третьи — в Нью-Йорке, а четвёртые — в Токио. — Ловко, — оценил я. — Да, — согласился Педер. — Если позвонят из Нью-Йорка, я сразу увижу, который у них час. — А тебе звонят из Нью-Йорка? — удивился я. — Ни разу не звонили, — ответил Педер и снова засмеялся. — Всё равно удобно знать, — сказал я. Мы полежали молча. Странно. Странно, чтобы время так разнилось, что в Рио народ уже возвращается домой после школы, а остальные плетутся на много часов позади и где-нибудь в Токио едва приступили к первому уроку. Кто-то обгоняет, кто-то догоняет. Довольно несправедливо, на самом деле. И что происходит, когда человек прилетает в Нью-Йорк из Осло? Становится ли он внезапно восемью часами старше или, наоборот, моложе? Голову сломать можно. А если обогнуть земной шар и вернуться домой, тогда что, время отмотается назад и все почти твои поступки и проступки окажутся ещё не совершёнными? Так что ты сможешь прожить это время наново, с чистого листа, второй раз совершая свои красивые поступки, но в более безупречной форме, и не делая того, о чём сожалеешь теперь? — Спишь? — спросил Педер. — Думаю. — О чём? — О времени. — Его просто выдумали люди. Как деньги. — Мы услышали шаги в саду и кинулись к окну. Это уходил тот голый мужик, Алан. По счастью, он был одет. В длинное пальто и чёрный шарф, обмотанный вокруг его шеи никак не менее восемнадцати раз. На улице он оглянулся и помахал: чуть приподнял руку, растопырил пальцы, и хорош. Махал он не нам. — А чем страдает твоя мама? — спросил я. Педер ответил не раньше, чем человек по имени Алан пропал из виду, за это время я успел сто раз пожалеть о своём вопросе, менее всего я хотел исковеркать да испортить всё теперь, когда меня допустили к Педеру в комнату. — Она разве страдает? — Я сглотнул. — Она не встает с коляски, — прошептал я. — Может, ей нравится сидеть, — пожал плечами Педер. — Ты прав, — сказал я. Педер опустил плечи. Мне бы следовало сменить тему, но я не стал. Мы молча постояли, глядя в окно. Время тикало в Нью-Йорке, Токио и Рио-де-Жанейро. Но в районе Фрогнер оно замерло на месте. Впечатление было такое, будто мы тоже стали натурщиками и стоим столбом, пока нас рисуют, причём не знаем ни кто этим занимается, ни когда он закончит своё рисование. Наконец Педер заговорил: — Ты знаешь, сколько хуев наваял Густав Вигеланд в своём парке? — спросил он. — Хуев? — Да. Членов. — Нет, — промямлил я. — Сто двадцать один, — ответил Педер. — А откуда ты знаешь? — Сосчитал. Плюс сам «Монолит», итого сто двадцать два. — Плюс сто двадцать третий там, в гостиной. — Золотые слова, бляха-муха. Только одно в жизни ещё хуже, чем жить рядом с парком Фрогнер. — Что? — Жить впритирку к церкви, как Вивиан. Только представь себе весь этот гомон по воскресеньям. — Или на Рождество, — поддакнул я. — Страшное дело. — Педер посмотрел на меня. — Говорят, у её матери есть потайная дверца из спальни прямо в церковь. — Кто говорит? — Педер пожал плечами: — Люди. Наверняка враки. — Тут вернулся папа. Его приближение было слышно за полгорода. Ржавый «воксхолл» ревел не хуже разбомблённого локомотива, и последние перепуганные птицы вспорхнули с черёмухи в глубине сада, ещё когда папа только огибал Соллипласс. Примерно полчаса спустя машина наконец заехала задом в гараж, нет, заехала — это преувеличение, машина ломанулась в гараж, словно папа не умел пользоваться педалями и крутил их, как велосипедные, или как будто мотор барахлил, хотя, наверно, дело было и в том, и в другом. — Папа учился на права три года и пять месяцев. Двести восемь уроков вождения. Вышло только немногим дороже машины. — Из гаража донёсся звук удара. Потом показался папа со шляпой в руке и папкой под мышкой, он улыбался нам как ни в чём не бывало. Педер распахнул окно. — Привет! — завопил папа. — Как поживают короли танца? — Сколько раз тебя тормознули сегодня? — крикнул в ответ Педер. Папа загоготал и показал на меня: — Барнум, ты любишь кровяной пудинг с луком? — Я не успел ответить, но он заметил, наверно, что я изменился в лице. — Вот и я не люблю, Барнум! — С этим криком он исчез в доме, а мы скатились вниз в столовую, где уже был накрыт стол и пахло отнюдь не кровяным пудингом с луком, а чем-то мне неведомым, но не ставшим по этой причине менее аппетитным, и вскоре прикатила, везя гигантское блюдо, мама, и тут же появился папа, он наклонился и поцеловал маму долгим поцелуем, после чего мы смогли наконец сесть к столу. Меня не отпускала мысль, что мы едим в комнате, где только что стоял совершенно голый мужчина. Еду первым под пристальным взглядом папы пришлось брать мне. — Кушай, кушай, это не смертельно, — сказал он. — Не мучай Барнума, — вступился Педер. — Я не мучаю, просто говорю, что еда не последняя и её действительно можно есть. — Я положил на тарелку полупрозрачный ломтик мяса и передал блюдо Педеру, тут же сообразив, что, как в трамвае, где надо уступать место старикам и инвалидам, так и теперь мне следовало начать с мамы, и немедленно душа ухнула в пятки от самого страшного опасения: сюда меня больше не позовут, на порог не пустят, я опять всё испортил, но исправлять что-нибудь было уже поздно, Педер обстоятельно перегрузил к себе две несиротские порции и залил их соусом до краёв тарелки. Но сразу меня не выгнали. Вооружившись ножом, вилкой и салфеткой, Педер обернулся ко мне. — Утка! — сообщил он. — Из парка Фрогнер! — Прекрати! — засмеялась мама и пульнула в него салфеткой, а папа проявил ловкость и успел спасти блюдо с остатками еды. Но Педер не унимался. — Честное слово, Барнум. Матушка охотится на уток. Сперва она их прикармливает, а потом скручивает им головы. Вкусно? — Не слушай ты его, — увещевала мама и не скупясь подливала мне в стакан яблочный сок. — Точно-точно, — вступил папа. — Наша мама всю еду добывает во Фрогнере. В пруду — рыбу, в фонтане — лебедей. — Не ври! — А зимой кроликов. Барнум, тебе известно, что в парке водятся кролики? — Не слушай их! — задыхалась от хохота мама. — Раньше она охотилась вместе с собакой. Та тащила коляску, ну, как санки. — И так они перешучивались ещё долго, пока не выдохлись. Педер поглощал пищи примерно вдвое больше нас троих, вместе взятых, но с той же скоростью. Ближе к десерту повисла тишина, сонная, сытая, ленивая. Мы смотрели друг на друга и улыбались. Я едва верил своему счастью. Я дома у Педера, мы вместе ужинаем. Я побывал в его комнате. Лежал с ним рядышком на его кровати. И Фреду нет сюда хода. Это — моё, только моё, личное.