Полубрат - Кристенсен Ларс Соби. Страница 82

В следующую субботу, в Иванов день, я с палубы «Принца» махал на прощанье маме и Болетте, даром что я упрашивал их меня не провожать. Скоро, к счастью, они пропали из виду, часы на Ратуше съёжились до размера наручных часиков, и постепенно город утонул в синем ветре. На моих глазах скрывалось из виду всё, что я покидал. Меня не мутило. Я чувствовал себя сильным и мужественным. В одиночку я путешествовал только в тот раз на поезде, когда мама, Болетта и школьный врач сочли меня дистрофиком и отослали на хутор на откормку, но о той истории я не хотел бы говорить, увольте, она забыта и похоронена. А здесь совсем другое. Я еду к другу. Прикачивать начало́ после Фласкебекка. Со старым отцовым чемоданом в руке я спустился в салон и купил себе в буфете маленькую колу. Пассажиры улыбались мне. Они тоже в отпуск. Я отвечал им улыбкой. Пожилая женщина с реденькими волосами и ртом, собранным в морщинистый кулёк, склонилась к корзине, в которой поскуливал щенок. — Ты далеко едешь? — проворковала она, цепляя иссохшей рукой мои кудри. Я решил быть вежливым мальчиком. — До конечной, — ответил я. На пристани Ильярне, последней остановке, перед тем как фьорд изгибается и растворяется в море в том месте, откуда впервые увидели Осло Пра, Болетта и король Хокон, меня уже поджидали Педер с папой. Я спустился по трапу с чемоданом. Педер кинулся ко мне со всех ног. Он уже изрядно посмуглел и похудел вроде. Я даже не сразу признал его и почувствовал уколы зависти не пойми к чему. Он встал прямо передо мной и протянул мне руку. — You ‘re a mess, — сказал он. — Next time I’ll come on stilts, — подхватил я. Педер вздохнул: — Неверно, Богарт. Ты должен сперва сказать I’m not very tall either. — I’m not very tall either, — откликнулся я. — Повторяем всё сначала, — сказал Педер и набрал воздуха. — Готов? — Всегда готов. — You ‘re a mess, мистер Барнум Нильсен. — А ты чёрный как чёрт, — ответил я. Педер застонал и налетел на меня, норовя столкнуть в воду. Но тут к нам подошёл его папа, он держал во рту носогрейку и был в чёрных стёклах поверх обычных очков. Он подхватил мой чемодан. — Ну что, ребята, попробуем стронуться с места ещё до конца каникул? — Следом за ним мы дошли до узкого подвесного мостика, растянутого между материком и островком, на котором стоит их летний дом. Папа покосился на меня: — Ты не боишься высоты, Барнум? — Пока не боялся, — шепчу я. Педер язвит: — При таком росте Барнум о боязни высоты вряд ли слыхал. — Папа снимает обе пары окуляров: — Что ты там сказал, Педер? — Ничего! — вопит Педер на бегу. Он выскакивает на мост, за ним я, потом папа. — Не смотри вниз! — кричит папа. Я тотчас же опускаю глаза. Мост ходит ходуном, внизу в глубине перекатываются полны. Я зажмуриваюсь, отчего напор ветра усиливается, он гудит в голове, волны вздымаются во рту, я хватаюсь за перила, но это одно название верёвочки, которая растягивается у меня в руках, а Педер всё смеётся, и мне вдруг приходит на ум Der Rote Teufel. Болтаясь между материком и островом Ильярне, я не могу отделаться от мыслей об участи Красного Дьявола: несчастного смех довёл до гибели. — Не смотри вниз! — опять вскрикивает папа. А Педер знай заливается, он, не иначе, родился на этом мосту. Потом Педер оборачивается и раскидывает руки, словно для объятий, и говорит мне: — Не дрейфь! — Это была совсем особенная неделя, чудесная неделя моего самого лучшего лета, первого лета у Педера на Ильярне, порядок тогдашних событий сместился в моей голове, и теперь это похоже на фильм, смонтированный шаляй-валяй, так что конец вклеили куда-то в середину, и он выглядит как загадка, дотумкать до которой если и удастся, то ой не сразу. Когда я, чёрный с головы до ног, вернулся на причал Осло, где меня ждал Фред, и часы на Ратуше снова доросли до своих привычных размеров, с золотыми цифрами и массивными стрелками, оказалось, что дни на Ильярне разрослись и составились в букет, он клонится во все стороны, но вытяни один цветок из этой склянки песочных часов, из этой голубой вазы, и все остальные цветы завянут враз. Что-то такое произошло на Ильярне тем летом, даже и не знаю толком что, и свершилось оно на другой манер, тихо и незаметно. А началось то лето так: я отцепляюсь от верёвки, открываю глаза и валюсь на маму Педера, сидящую в инвалидной коляске. — Здорово, Барнум. Хорошо доехал? — Я перевожу дух: — Да. Хотя после Фласкебекка море было неспокойно. — Педер вращает мамину коляску и смеётся: — Барнум научился бояться высоты! Придётся ему обратно ехать на тебе! — Папа хлопает меня по спине, а я думаю, как же мама сюда перебралась, колясок на подвесных мостах я пока не видел. Педер отвозит маму в тень за низким белым домиком посреди острова, а потом показывает мне комнату, где мы будем жить. В ней стоит кровать, двуспальная кровать у окна, Педер укладывается на неё и оттуда следит, как я разбираю вещи. Их у меня немало, всё-таки предстоит аж неделя у друга на острове, тут уж лучше перестраховаться. Среди прочего в моём багаже пижама, пляжные тапочки, две пары плавок, чтоб я всегда мог переодеться, как только выйду из воды, и таким образом уберечься от простуды, бельё, крем от солнца, карандаш и бумага, на которой мама, на всякий пожарный, написала наш адрес и телефон, лосьон от комаров, дезодорант, расчёска и, не извольте сомневаться, старый фотоаппарат, я не забыл ничего. — Решил здесь навечно поселиться? — спрашивает Педер. В ответ я разворачиваюсь в сторону кровати и щёлкаю его: как он лежит, заложив руки за голову, улыбается своей улыбкой, один глаз прищурен, будто он дразнит меня или только что рассказал скабрёзный анекдотец, голый торс, животик, наплывающий на пояс шорт, несмотря на то что Педер лежит, растопыренные пальцы и тень, которая делит фотку надвое, наискось, из угла в угол. Таким я и запомнил Педера в наш первый летний день вместе. Потом он открывает оба глаза, смотрит на меня и спрашивает: — С какой стороны ляжешь? — Я отвечаю со своего места: — Знаешь, что было в этом чемодане? — Без понятия. — Аплодисменты. — Педер снова зажмуривает глаз, можно подумать, теперь я его дурачу. — Аплодисменты? — Угу. Отцово наследство. — Педер задумывается. — Но сейчас в нём аплодисментов нет? — спрашивает он наконец. Я мотаю головой и осторожно пристраиваюсь на кровать рядом с ним. Матрас мягкий, а посерёдке эдакий провал, куда мы и скатываемся. У Педера кожа горячая, она обжигает, когда я случайно касаюсь её. — Чемодан с аплодисментами, — шепчет Педер. — Стильно. — Я беру баночку крема «Нивея», откручиваю крышку, погружаю палец в белый, вязкий крем и начинаю намазывать Педера. Он перекатывается на живот. Плечи красные, спина облезает. Я отдираю тонкие струпики отсохшей кожи. Между плеч его укусил комар, меня просят почесать. Потом я снимаю с себя одежду, в которой приехал, переодеваюсь в плавки, и Педер обмазывает всего меня, он старается, не забывает ни одного местечка, где я рискую обгореть. Потом мы лежим молча. — Ты, наверно, гадаешь, как мама попадает сюда? — без перехода спрашивает он. — На лодке? — Не угадал. Она плывёт на своей коляске. — Врёшь? — Нет. Она разгоняется на берегу и вперёд. Чапает, примерно как колёсный пароход «Шибладнер» по озеру Мьёса. — Не может быть. — Правда. Весь посёлок собирается посмотреть, как мама переплывает на остров. Они целый год считают дни до этого зрелища. — Мне не трудно это представить: мама в инвалидной коляске посреди пролива, я закрываю глаза и вижу эту картину — коляска во фьорде, но тут нас зовут, крик доносится издалека, оттуда, где солнце и ветер. Но мы не сразу вскакиваем. Мы ещё лежим. — Я рад, что ты приехал, — шепчет Педер. — Я тоже очень рад. — А потом мы с топотом несёмся на террасу, где в тени зонтика накрыт стол, мы садимся на мягкие стулья, наливаем в стаканы жёлтый сок и пьём сладкую жижу под гудение кружащей над скатертью осы, которую мы не гоняем вовсе. Папа показывается в широких дверях гостиной. Он стоит, облепленный тонкими занавесками, держит в руках кастрюлю и улыбается: — Проголодались? — Чертовски, — откликается Педер. Папа выпутывается из занавесок и ставит кастрюлю на стол. — Попрошу без ругани на моём острове, — говорит он. Педер хохочет. Я заглядываю в кастрюлю. На обед рыба. Папа складывает газету и принимается гонять осу, но всё время промахивается. Он поправляет очки, смотрит в сторону пляжа и вышки для прыжков и кричит: — Мария! Обедать! — И скоро раздаётся скрип колёс, их, похоже, не мешает смазать, она выезжает из тенька, папа с Педером пересаживают её из коляски на стул, я мельком вижу костлявое тело, бёдра, живые мощи, серую кожу, болтающуюся на мослах, и она понимает, что я увидел это и напугался, смутился, хотя я старательно смотрю совершенно в другую сторону, любуюсь яхтами во фьорде, там медленно стучит моторка шнека, сердце фьорда, вернувшаяся оса пристраивается на ободок моего стакана, в вилках отражается солнце, и я думаю, что есть вещи, которые не надо видеть, ни к чему они человеку, зачем, например, мне такая картинка: Фред стоит перед зеркалом в маминой спальне, а потом — раз! — наклоняется и целует себя в зеркале, втягивает в себя своё отражение… для чего увидели это мои глаза, ведь всё увиденное человек таскает в себе, и каждое новое видение приплетается к огромному полотну, невыносимому для наших глаз, но нет, я всё равно ещё раз кошусь на её сухие ноги, плед сполз набок и открыл их, они как спички, синеватые, жухлые, а она поправляет плед, смеётся и говорит: — Угощайся, Барнум, чур ты первый. — Педер пододвигает мне кастрюлю. Пахнет уксусом. Это холодная рыба. Папа откупоривает два пива и протягивает одно маме. Они пьют прямо из горлышка. — Макрель! — горделиво произносит папа, поворачиваясь ко мне. — Макрель? — шепчу я. — Да, Барнум, бесподобная, жирная макрель. Она в этом году ранняя. Но меня не проведёшь! — Педер зевает и крутит зонтик. Тень разливается по столу, точно стакан опрокинули. Я беру самую маленькую макрельку, меньше нет. Мама смеётся: — Барнум, так уж не стесняйся! — К счастью, Педер отбирает у меня кастрюлю и не скромничает. — Если ты не съешь хотя бы три рыбины, отец чертовски обидится, — наставляет меня Педер. Я выдавливаю из себя смех. Папа отставляет пиво. — Макрель, молодые люди, пища не только вкусная, но и полезная. Только попробуйте, какая у неё толстая шуба. — У неё нет шубы, папа, — говорит Педер. Я заливисто смеюсь. Но папа со вздохом проводит пальцем по блестящей шкурке, оглаживает её. Макрель. Обед из фашистского трупа на моей тарелке. Я опускаю голову. Нет, война никогда не кончится. Меня мутит. Запоздалая морская болезнь. Только не это! Если меня вырвет, мама может решить, что меня затошнило от вида её парализованного тела, кожа да кости, прикрытые пледом. Нельзя такого допустить. Я сглатываю, и скользкое мясо, скользкая плоть со дна, проскакивает внутрь, я вскакиваю и, не оглядываясь, устремляюсь за дом, там падаю на колени, и меня выворачивает наизнанку. — Барнум, ты чего? — Я отираю рот рукой, от неё разит кремом и уксусом. Педер прибежал за мной. — Я не ем макрели, — шепчу я. Педер присаживается на корточки. — Нельзя было сказать, пока не затошнился?