Дневник писателя 1877, 1980, 1981 - Достоевский Федор Михайлович. Страница 46
Необычайное для всех, но не для князя Бисмарка! Теперь оказалось, что гений его всё это «приключение» предвидел заранее. Не гений ли его, скажите, не гениальный ли глаз его подметил главного врага столь задолго? Почему именно он так возненавидел католицизм, почему он так гнал и преследовал всё, что исходило из Рима (то есть от папы), — вот уже сколько лет? Почему он так дальновидно озаботился заручиться итальянским союзом *(так можно выразиться), — как не для того, чтоб с помощью итальянского правительства раздавить папское начало в мире, когда придет срок выбирать нового папу. Не католическую веру он гнал, а римское начало этой веры. О, без сомнения, он действовал как немец, как протестант, он действовал против основной стихии крайнезападного, всегда враждебного Германии мира, но всё же очень и очень многие из гениальнейших и либеральных мыслителей Европы смотрели на этот поход великого Бисмарка против столь ничтожного папы, как на борьбу слона с мухой. Иные объясняли всё это даже странностью гения, капризами гениального человека. Но дело в том, что гениальный политик сумел оценить, может быть единый в мире из политиков, как сильно еще римское начало само в себе и среди врагов Германии и каким страшным цементом может оно послужить в будущем для соединения всех этих врагов воедино. Он сумел догадаться, что, может быть, у одной лишь римской идеи может найтись такое знамя, которое в роковую (а в глазах Бисмарка и неизбежную) минуту сплотит всех уже раздавленных им врагов Германии опять в одно страшное целое. И вот гениальная догадка вдруг оправдалась: все партии в побежденной Франции, из тех, которые могли начать движение против Германии, — все эти партии были раздроблены, ни одна из них не могла восторжествовать и захватить во Франции власть. Соединиться тоже они никак не могли, имея каждая в виду противоположные цели задач своих, — и вот знамя папы и иезуитов соединяет всё. Враг восстал, и враг этот уже не Франция, а сам папа. Это папа, предводительствующий всем и всеми, кому завещана римская идея, и идущий броситься на Германию. Но чтобы яснее изложить случившееся, взглянем пристальнее в лагерь противников Германии.
III. И сердиты и сильны
Папа умирает. Он очень скоро умрет. Всё католичество, принимающее Христа в образе римской идеи, давно уже в страшном волнении. Подходит роковая минута. Оплошать нельзя, ибо тогда уже смерть римской идее. Может именно случиться, что новый папа, под давлением правительств всей Европы, будет избран «не свободно» и, провозглашенный папой, согласится отказаться навеки, и в принципе, от земного владения, от сана земного государя, от которого не отказался Пий IX (напротив, в самую роковую минуту, когда от него отнимали и Рим, и последний кусок земли, и оставляли ему в собственность лишь один Ватикан, в эту самую минуту он, как нарочно, провозгласил свою непогрешимость, а вместе с тем и тезис: что без земного владения христианство не может уцелеть на земле, — то есть, в сущности, провозгласил себя владыкой Мира, а пред католичеством поставил, уже догматически, прямую цель всемирной монархии, к которой и повелел стремиться во славу Божию и Христа на земле). О, конечно, он ужасно насмешил тогда всех остроумных людей: «Сердит да не силен, — Хлестакову брат». И вот вдруг, если новоизбранный папа будет подкуплен, если даже сам конклав *, под давлением всей Европы, принужден будет войти в соглашение с противниками римской идеи, — ну, тогда ей и смерть! Ибо раз, правильно избранный, а стало быть, непогрешимый папа откажется в принципе от сана земного государя, — то, стало быть, и впредь навеки так и останется. С другой стороны, если новоизбранный конклавом папа твердо и на всю вселенную объявит, что он ни от чего не хочет отказываться, а пребудет в прежней идее вполне и начнет с анафемы на всех врагов Рима и римского католичества, то тогда правительства Европы могут его не признать, а стало быть, и в этом случае может произойти такое роковое потрясение в римской церкви, последствия которого могут быть неисчислимы и непредвидимы.
О, не правда ли, что для политиков и дипломатов почти всей Европы — всё это весьма смешно и ничтожно! Папа, поверженный и заключенный в Ватикане *, представлял собою, в последние годы, в их глазах такое ничтожество, которым стыдно было и заниматься. Так размышляли чрезвычайно многие передовые люди Европы, особенно из остроумных и либеральнейших. Папа, издающий аллокуции * и силлабусы *, принимающий богомольцев *, проклинающий и умирающий *, в глазах их похож был на шута для их увеселения. Мысль о том, что огромнейшая идея мира, идея, вышедшая из главы диавола во время искушения Христова в пустыне *, идея, живущая в мире уже органически тысячу лет, — эта идея так-таки возьмет и умрет в одну минуту — эта мысль принималась за несомненную. Ошибка, конечно, тут заключалась в религиозном значении этой идеи, в том, что два значения были перемешаны вместе: «Так как-де редко кто теперь верит на свете в Бога, особенно по римскому толкованию, а во Франции так даже не верит в него и народ, а разве одно только высшее сословие, да и то не верит, а только ломается, — то, стало быть, какую же силу могут иметь, в наш образованный век, папа и римское католичество?» — вот в чем уверены даже и теперь остроумные люди. Но идея религиозная и идея папская в сущности различны. Вот эта-то папская идея вдруг в наши дни, всего только два месяца назад, разом проявила такую живучесть, такую силу, что произвела во Франции радикальнейший политический переворот, надела на всю Францию узду и рабски повлекла ее за собой.
Во Франции за последние годы образовалось парламентское большинство из республиканцев, и вели они свои дела порядочно, чисто, спокойно, без потрясений. Улучшили армию, дали для нее громадные суммы не споря, но и не думали о войне, и все понимали, и во Франции, и в Европе, что если есть вполне миролюбивая партия, то, уж конечно, это они, республиканцы. Предводители их отличались сдержанностью и необычным еще у них благоразумием. * В сущности, однако, всё это люди отвлеченные и идеалисты. Это давно уже отпетые и ужасно бессильные люди. Это либеральные, седые, но молодящиеся старички, воображающие себя всё еще молодыми. Они остановились на идеях первой французской революции, то есть на торжестве третьего сословия, и в полном смысле слова суть воплощение буржуазии. Это совершенно та же июльская монархия, но с тою лишь разницей, что она называется республикой и что нет короля (то есть, уж разумеется, «тирана»). Всё, что они внесли нового, — это провозглашение в 1848 году всеобщей подачи голосов, которого так боялось июльское королевское правительство и из которого не только не вышло ничего опасного, а, напротив, очень даже много, для буржуазии, полезного. Очень тоже пригодилась потом эта идея правительству Наполеона III. * Но старички удовлетворены были ею в высшей степени, и их, как детей, тешит, что они республиканцы. Слово «республика» у них что-то комически-идеальное. Казалось бы, эта невинная партия могла вполне удовлетворить Францию, то есть городскую буржуазию и землевладельцев. Но оказалось напротив. В самом деле, почему республика всегда казалась во Франции правительством неблагонадежным. И если республиканцы не были всегда ненавидимы, то всегда были презираемы за бессилие их огромным большинством буржуазии. Если не прямо презираемы, то всегда не уважаемы. Народ тоже в них почти никогда не верил. Дело в том, что каждый раз, с воцарением во Франции республики, всё во Франции как бы теряло свою прочность и самоуверенность. Всегда до сих пор республика была лишь какой-то временной срединой — между социальными попытками самого страшного размера и каким-нибудь, иногда самым наглым, узурпатором. И так как это почти всегда случалось, то так и привыкло на нее смотреть общество, и чуть лишь наступала республика, то всегда все начинали чувствовать себя как бы в междуцарствии, и как бы благоразумно ни правили республиканцы, но буржуазия всегда при них уверена, что рано ли, поздно ли, а грянет красный бунт или опять наступит какая-нибудь монархия. Кончилось тем, что монархическое правление буржуазия полюбила гораздо больше, чем республику, несмотря даже на то, что монархия, как, например, Наполеона III, выражала даже как бы попытки войти в соглашение с социалистами, * тогда как уж никто на свете не может быть враждебнее социалистам, как чистые республиканцы: для республиканцев было бы только слово республика, а социалисты ищут не слова, а одного лишь дела. По принципам социалистов всё равно — республика, монархия ли, французы ли они будут или станут немцами, и, право, даже если б вышло как-нибудь так, что им мог бы пригодиться сам папа, то они провозгласили бы и папу. Они прежде всего ищут своего дела, то есть торжества четвертого сословия и равенства в распределении прав в пользовании благами жизни, а под каким знаменем — это уж как там придется, всё равно, хоть под самым деспотическим.