Полная иллюминация - Фоер Джонатан Сафран. Страница 42
Зоша и ее мать — красные от смущения, померкшие от печали свадебного несовершенства — бегали от стола к столу, тщетно пытаясь восстановить все, что так старательно организовывали, подбирая вилки и ножи, вытирая разлившееся по полу вино, сдвигая горшки с цветами обратно к центру, переставляя таблички, смешавшиеся, как карты выброшенной колоды.
Будем надеяться, что это неправда, — попробовал пошутить отец невесты, пока колоду заново перетасовывали, — будто после свадьбы жизнь начинает катиться под гору.
Когда дедушка вошел в погреб, младшая сестра его невесты стояла, прислонившись спиной к пустующим винным стеллажам.
Привет, Майя.
Привет, Сафран.
Вот, спустился пиджак сменить.
Зоша будет очень разочарована.
Почему?
Потому что ты для нее идеал. Так она мне сказала. День свадьбы — плохое время, чтобы самому изменяться или пиджаки менять.
Даже на чтонибудь более удобное?
Кто сказал, что на свадьбе должно быть удобно?
Ах, сестричка, — сказал он, целуя ее в то место, где щека становилась губами, — при такой красоте еще и остроумие.
Она выдернула свои кружевные трусики из его нагрудного кармана. Наконец-то, — притягивая его к себе, — еще немного — и меня бы просто разорвало.
Игрушка судьбы, 1941—1924
ПОКА ОНИ ЗАНИМАЛИСЬ торопливой любовью под двенадцатифутовым потолком, который, казалось, грозил обрушиться от каблучного артобстрела (в уборочном раже никто даже и не заметил затянувшегося отсутствия жениха), дедушка раздумывал над тем, не был ли он игрушкой в руках судьбы. Разве все, что произошло с ним от момента первого поцелуя до момента этой первой супружеской измены, не было неизбежным следствием обстоятельств, на которые он не мог повлиять? И так ли уж он виноват, если выбора у него, в сущности, никогда не было? Мог ли он сейчас быть наверху, с Зошей? Разве это было возможно? И мог ли его член оказаться не там, где он в тот момент был, и не был, и был, и не был, и был, а в каком-либо ином месте? Мог ли он быть хорошим?
Его зубы. Вот первое, что я замечаю, рассматривая его младенческий портрет. Это не моя перхоть. Не высохший след асбеста или белой краски. В прорези тонких дедушкиных губ, точно косточки-альбиносы в сливовой мякоти багровых десен, полный набор зубов. Врач, наверное, пожал плечами, как делают все врачи, когда не могут найти объяснения медицинскому феномену, и утешил мою прабабушку болтовней о добрых знамениях. Но есть еще и семейный портрет, написанный три месяца спустя. На сей раз взгляните на ее губы, и вам станет ясно, что доводы врага ее не утешили: моя юная прабабушка хмурится.
Это из-за дедушкиных зубов, которыми так восхищался его отец, видевший в них свидетельство недюжей мужской потенции, соски его матери стали болеть и кровоточить, из-за чего ей пришлось спать на боку и постепенно прекратить кормление грудью. Это из-за его зубов, изящных карликовых коренных и умилительных клычочков, прабабушка и прадедушка перестали заниматься любовью и остались родителями единственного ребенка. Это из-за его зубов дедушка был извлечен из материнской утробы до срока и не получил питательных веществ, в которых так нуждалось его неоперившееся тельце.
Его рука. Можно много раз пересмотреть фотографии, так и не найдя в них ничего необычного. Хотя одна вещь встречается слишком часто, чтобы ее можно было объяснить прихотью фотографа или простым совпадением. Дедушка никогда ничего не держит в правой руке: ни портфеля, ни бумаг, ни хотя бы свою левую руку. (И на единственном сделанном в Америке снимке — со дня приезда прошло две недели, до смерти осталось три — он держит мою маленькую маму левой рукой.) Дефицит кальция привел к тому, что его растущему телу пришлось проявить рачительность в распределении ресурсов, и правой руке выпал несчастливый жребий. Он беспомощно наблюдал, как этот красный набухший отросток, постепенно скукоживаясь, покидает его навсегда. К тому времени, когда в ней возникла особая нужда, рука ему не принадлежала.
Так что я полагаю, из-за зубов он остался без молока, а из-за недостатка молока потерял свою правую руку. Из-за потерянной руки он работал не на зловещей мельнице, а на сыромятне неподалеку от штетла, и из-за нее же избежал военного призыва, отправившего его одноклассников погибать в безнадежных боях против нацистов. Рука спасла его вновь, не позволив ему поплыть назад к Трахимброду на спасение своей единственной любви (она утонула в реке вместе со всеми остальными), и еще раз, не позволив ему утопиться. Рука спасла его снова, когда из-за нее дедушку полюбила и спасла Августина, и снова, годы спустя, когда он не попал на пароход Новая Родословная, державший курс к берегам Эллис Айленда, но отправленный назад по приказу американских иммиграционных чиновников, в результате чего все его пассажиры со временем сгинули в концентрационном лагере Треблинки.
И я уверен, что именно из-за своей руки — этой дряблой плети бесполезных мышц — он обладал способностью безнадежно влюблять в себя каждую встречную женщину, и переспал с более чем сорока жительницами Трахимброда, и с вдвое большим числом жительниц окрестных деревень, и сейчас торопливо, почти на бегу, занимался любовью с младшей сестрой своей невесты.
Первой была вдова Роза В, жившая в одной из старых бревенчатых хибарок у самой Брод. Ей казалось, что чувство, которое пробудил в ней мальчик-инвалид, присланный к ней прихожанами Падшей синагоги для помощи по хозяйству, называется жалостью, и что хлеб с миндалем и стакан молока (от одного вида которого его чуть не стошнило) она тоже предложила ему из жалости, и что жалость побудила ее спросить, сколько ему лет, и сказать, сколько ей, хотя это было тайной даже для ее мужа. Это все жалость, думала она, слой за слоем стирая тушь с бровей, прежде чем показать ему ту единственную часть своего тела, которую вот уже шестьдесят с лишним лет никто, включая ее мужа, не видел. И жалость двигала ею (или так она думала), когда она повела его в спальню, чтобы показать любовные письма мужа, отправленные им с военного корабля в Черном море во время Первой мировой войны.
В это, — сказала она, беря его безжизненную руку, — он вложил несколько ниток, которыми снял размеры со своего тела — с головы, бедра, предплечья, пальца, шеи, всего. Он хотел, чтобы я спала с этим под подушкой. Он сказал, что, когда вернется, мы все перемеряем заново и сравним в доказательство того, что он не изменился… О, я и это помню, — сказала она, ковыряя пожелтевший листок, скользя ладонью (осознанно или бессознательно) вверх и вниз по мертвой дедушкиной руке. — В нем он описывает дом, который собирался для нас построить. Он даже его нарисовал, хотя художник был никудышный. Рядом был бы небольшой пруд, даже, пожалуй, прудик, чтобы разводить рыбу. А над нашей постелью было бы окно, чтобы перед сном говорить о созвездиях… А здесь, — сказала она, увлекая его руку под оборку своей юбки, — письмо, в котором он клянется в любви до гробовой доски.
Она потушила свет.
Так хорошо? — спросила она, руководя его мертвой рукой, откидываясь.
Проявив неожиданную для своих десяти лет сноровку, мой дедушка притянул вдову к себе и стащил с ее помощью ее черную блузку, до того пропахшую старостью, что он испугался и сам навсегда утратить запах юности, затем ее юбку и чулки (распираемые изнутри варикозными венами), затем трусы и ватную прокладку, к которой она прибегала с тех пор, как недержание сделалось нормой. Запахи, пропитавшие комнату, ему еще ни разу не доводилось встречать в таком сочетании: пыль, пот, ужин, уборная после того, как из нее вышла мама. Она сняла с него шорты и трусики и опустилась на него задом наперед, как в инвалидное кресло. О, — простонала она. — О. А поскольку дедушка не знал, что ему делать, он сделал то же, что она: О, — простонал он. — О. И когда она простонала Пожалуйста, он тоже простонал Пожалуйста. И когда она забилась в коротких стремительных судорогах, он тоже забился. И когда она затихла, затих и он.
Поскольку дедушке было только десять, в его способности заниматься любовью (или служить предметом для занятий любовью) по несколько часов кряду не было ничего необычного. Но, как он обнаружит позднее, такая редкая коитальная выносливость была следствием не предполовой зрелости, а еще одного физического изъяна, развившегося в результате недоедания: как повозка без тормозов, он никогда не останавливался на полпути. Эта странность дедушки доставила немало истинно счастливых минут всем 132 его любовницам, но сам он относился к ней с безразличием: в самом деле, как можно тосковать по тому, чего никогда не знал? К тому же он никогда не любил ни одну из своих любовниц. Он понимал, что чувство, которое к ним испытывает, не было любовью. (Только одна среди них что-то для него значила, но травма, полученная при родах, сделала их физическую близость невозможной.) Что же ему оставалось?