Полная иллюминация - Фоер Джонатан Сафран. Страница 61

«А теперь, — сказал он, — нам следует сделать сон».

Необычайнейший прием по случаю свадьбы!

или

Конец мгновения, которое никогда не кончается, 1941

ДОВЕДЯ СЕСТРУ невесты, прижатую спиной к пустым винным стеллажам, до полного удовлетворения (О мой Бог! — выкрикивала она. — О мой Бог! — ее руки по локоть в несуществующем каберне), и сам оставшись полностью неудовлетворенным, Сафран натянул штаны, взбежал по свежепостроенной винтовой лестнице, скользя рукой (намеренно, старательно) по мраморным перилам, и принялся приветствовать гостей, которые только теперь начинали рассаживаться после зловещего порыва.

Где ты был? — спросила Зоша, беря его мертвую руку в свои (ей не терпелось сделать это с того дня, когда она впервые ее увидела — полгода назад, во время официального объявления об их помолвке).

Внизу. Пошел пиджак сменить.

Тебе незачем ни самому изменяться, ни пиджаки менять, — сказала она, думая, что шутка ему понравится. — Ты для меня идеал.

Только пиджак.

Но почему так долго?

Он кивнул на свою мертвую руку, наблюдая, как ее губки из вопрошающих складываются в утиные, готовясь чмокнуть его в щеку.

В Сдвоенном Доме царил организованный хаос. До последней минуты, и даже после нее, продолжали клеить обои, крошить салаты, застегивать и подвязывать пояса, смахивать пыль с люстр, перераскатывать уже раскатанные однажды ковры… Все было необычайнейше.

Невеста, должно быть, так радуется за мать.

На свадьбах я всегда плачу, но на этой буду реветь белугой.

Необычайнейше. Необычайнейше.

Смуглые женщины в одинаковых белых платьях еще только начинали разносить по столам тарелки с куриным бульоном, когда Менахем постучал вилкой по своему бокалу и сказал: Прошу минуту внимания. В комнате быстро установилась тишина, все встали, как того требовал обычай во время произнесения тоста отцом невесты, а дедушка краем глаза увидел и тут же узнал загорелую руку, которая как раз в этот миг ставила перед ним тарелку.

Говорят, времена меняются. Границы вокруг нас смещаются под напором войны; места, знакомые нам с рождения, получают новые названия; иные из наших сыновей не разделяют с нами сегодняшней радости, потому что несут свой гражданский долг; но есть и хорошая весть: мы рады объявить, что через три месяца нам доставят первый в Трахимброде автомобиль! (Новость была встречена дружным ахом, перешедшим в яростные аплодисменты.) Так вот, — сказал он, переходя за спины молодоженов, чтобы положить одну руку на плечо своей дочери, а другую — моего дедушки, — позвольте мне остановить это мгновение, этот ранний вечер 18 июня 1941 года.

Цыганочка не проронила ни слова (даже если она ненавидела Зошу, зачем портить ей свадьбу?), но прижалась к левому боку дедушки и взяла под столом его здоровую руку в свои. (Не тогда ли она подсунула ему и записку?)

Я буду носить его в медальоне у самого сердца, — продолжал гордый отец, расхаживая по комнате с пустым хрустальным фужером в руке, — и сохраню навечно, потому что еще никогда в жизни я не был так счастлив, и готов к тому, чтобы больше не быть и вполовину таким счастливым, по крайней мере до свадьбы моей младшей дочери. В самом деле, — сказал он, заглушая прокатившийся хохоток, — я не стану роптать, даже если подобным минутам не суждено повториться до скончания времен. Пусть же этот миг длится вечно.

Дедушка сжал пальцы Цыганочки, будто хотел сказать: Еще не поздно. Еще есть время. Мы можем убежать, все бросить, никогда не оглядываться, спастись.

Она сжала его пальцы, будто хотела сказать: Я тебя не простила.

Менахем продолжал, с трудом сдерживая слезы: Пожалуйста, поднимите заодно со мной свои пустые бокалы. За мою дочь, за моего новообретенного сына, за детей, которых они родят, за детей их детей, за жизнь!

Лыхаим! — эхом отозвались шеренги столов.

Но прежде чем отец невесты успел вернуться на свое место, прежде чем бокалы смогли зазвенеть надеждой, сойдясь отраженными в них улыбками, по дому опять пронесся зловещий порыв. Таблички с именами гостей снова оказались в воздухе, и горшки с цветами снова перевернулись, на сей раз просыпав землю на белую скатерть и на колени практически каждого из гостей. Цыганки бросились наводить порядок, а дедушка шепнул на ухо Зоше, которое показалось ему ухом Цыганочки: Все будет о’кей.

Цыганочка, настоящая Цыганочка действительно передала дедушке записку, но только она выпала у него из рук, когда начался переполох, и была загнана через всю комнату под дальний угол стола (ногами Либби, Листы, Омлера, безымянного торговца рыбой), где и упокоилась под перевернутым винным бокалом, который сберег ее под своей юбкой до ночи, когда другая Цыганка подобрала бокал и смела записку (вместе с остатками упавшей еды, просыпавшейся землей и кучкой пыли) в большой бумажный пакет. Этот пакет был выставлен на крыльцо еще одной Цыганкой. Утром его подобрал страдавший навязчивыми идеями мусорщик Фейгель Б. Он отвез пакет на другую сторону реки, в поле (то самое, которое вскоре станет местом первой массовой казни в Ковеле) и спалил его вместе с дюжиной других бумажных пакетов, три четверти которых содержали остатки свадебного приема. Пальцы пламени, красные и желтые, взметнулись до неба. Соседние поля заволокло балдахином дыма, и многие из Дымков Ардишта закашялись, потому что у дыма есть много разновидностей и к каждой нужно привыкать. Небольшая часть образовавшегося пепла смешалась с землей. Остальное было смыто в Брод первым дождем.

В записке было написано: Изменись.

Первые взрывы, а потом любовь, 1941

В ТУ НОЧЬ МОЙ дедушка впервые занимался любовью со своей новообретенной женой. Приступая к процессу, техника которого за годы практики была доведена им до совершенства, он думал о Цыганочке: еще раз взвесил все «за» и «против» их бегства, прикинул, сможет ли оставить Трахимброд, зная, что пути назад не будет. Он любил свою семью (маму, по крайней мере), но сколько нужно времени, чтобы перестать по ней скучать? Высказанное, это звучало ужасно, но, спрашивал он себя, разве есть в Трахимброде чтонибудь, о чем бы я жалел? Мысли, которые его занимали, были уродливы, но правдивы: если весь штетл сгинет, но Цыганочка с мамой останутся, он это переживет; все в его жизни, кроме Цыганочки и мамы, казалось лишенным смысла и не заслуживающим существования. Ему предстояло стать человеком, который потерял половину того, ради чего он жил.

Он перебрал в памяти многообразных вдов последних семи лет своей жизни: занавешенные зеркала Голды Р, кровь Листы П, не для него сбереженную. Он перебрал в памяти всех девственниц и не ощутил ничего. Бережно опуская на супружеское ложе напряженное девичье тело своей новообретенной жены, он подумал о Брод, сочинившей 613 Печалей, и о Янкеле с его бусиной позора. Убеждая Зошу, что это только в первый раз больно, он подумал о Зоше, которую едва знал, и о ее сестре, которой он пообещал, что их первое послебрачное свидание не будет единственным. Он подумал про миф о Трахиме, о том, куда исчезло его тело и откуда оно однажды возникло. Он подумал о повозке Трахима: извивающихся змейках белых ниток, бархатной перчатке с растопыренными пальцами, резолюции: Я обязуюсь… Обязуюсь…

А затем произошло нечто необычайное. Дом сотрясло с такой силой, в сравнении с которой все предыдущие неприятности дня выглядели отрыжкой младенца. БАБАХ! — вдалеке. И потом ближе — БАБАХ! БАБАХ! Сквозь треснувшие доски ведущей в подвал двери хлынул свет, наполнив комнату теплым, пульсирующим сиянием от разрывавшихся в ближних холмах немецких бомб. БАБААААХ! Зоша взвыла, охваченная страхом физической близости, войны, любви, смерти, а дедушка испытал такой небывалый прилив коитальной энергии, что когда она разрядилась (БА-БАААААААААААААХ! БА-БАААААААААААААААААААААААХ! БА-БА-БА-БА-БА-БА-БАААААААААААААААААААААААААААХ!), когда он сорвался с нагромождения людских условностей в пропасть первородного животного восторга, когда на протяжении семи секунд вечности с лихвой возместил недоданное в более чем 2,700 случайных половых актах, когда затопил Зошу тем, что больше не имел сил сдерживать, когда выпустил во вселенную копуляционный луч света такого накала, что если бы его укротить и направить, а не посылать в пустоту, у немцев не осталось бы шансов, — он не мог поручиться, что одна из бомб не угодила прямо в их супружеское ложе, вклинившись между содрогающимся телом его новообретенной жены и его собственным телом, стерев с лица земли Трахимброд. Но когда он рухнул на каменистое дно пропасти, а семь секунд бомбардировки истекли, когда его голова уткнулась в подушку, мокрую от Зошиных слез и пропитанную его семенем, он понял, что не умер, а полюбил.