Санитарная рубка - Щукин Михаил Николаевич. Страница 35
Пошел отец Никодим к двери, пробираясь между сидящими и лежащими людьми, придерживая сломанную руку, пошел совершенно спокойным, с молчаливой молитвой, которая вспыхнула в памяти до единого слова.
Без креста, переделанная под клуб, лишенная внутри всех своих икон и убранства, церковь все равно ощущала себя живой и преисполнена была сострадания ко всем, кто собрался в этот день на площади Первомайска. Взирала своими стенами и колокольней на молодых и старых, на зареванных голосящих баб, на суровых мужиков, на ребятишек, которые не кричали и не бегали, а молчаливо жались к родителям, придавленные, как и взрослые, одним известием — война. Слово это, будто крыло черной птицы, накрыло все дома, площадь, церковь и даже пространство за околицей. По небу ходили легкие тучи и время от времени закрывали солнце.
— Как же я без тебя, как деток растить буду…
— Письмецо черкни сразу, чтоб знали мы…
— Ничего со мной не случится, я живучий…
— О-о-й, горе-то како, не гадали, не ждали…
— Я тебе тамо-ка, в пинжак, крестик зашила и бумажку, молитву от пули, как переодевать в военное станут, переложи, не забудь…
— Маманя, я же комсомолец, какой крестик…
— Мой, мой крестик, с себя сняла, материнский, уберечь должен…
— Только вернись, вернись, родимый, без тебя не выживу…
Звучали голоса — разные, мужские и женские, тихие и громкие, сливались в один неясный шум, и он висел над людской толпой, не прерываясь. Все эти голоса, каждый в отдельности, церковь слышала, впитывала их в себя и откладывала в своей памяти, чтобы сохранились они навечно и не растворились в воздухе и во времени. Она все помнила, что произошло с ней и вокруг нее — от освящения и до нынешнего дня. Помнила и поругания, которым ее подвергали. Но в нынешний день она всех простила. И горевала о всех — до единого.
Поднялся на крыльцо офицер и закричал, чтобы строились. Но команды его выполнялись плохо, потому что бабы держали своих мужиков, не давали им хода, пытаясь урвать напоследок хоть крохотные минуты, и общий строй долго не мог выровняться. Но офицер глотки не жалел, кричал громко и властно. Строй выровнялся.
— Напра-во! Шагом — марш!
И пошла-поплыла людская лента, вздымая невысокую пыль, по прямой улице, затем за околицу и дальше, минуя березовые колки с молодой листвой и синие озера-блюдца.
Тучи по небу ходили все быстрее, плотней прижимались друг к другу и прочнее закрывали летнее солнце. Темные тени быстро бежали по земле.
Сорвался с колокольни белый голубь, в полный мах ударил крыльями в воздухе, взмыл в самую середину небесной выси и разорвал темную хмарь. Она раздвинулась и будто широкое окно распахнулось посреди туч, в этот проем устремилось косым лучом солнце, освещая всех, кто уходил в неровном еще строю в страшную неизвестность.
Остаток лета проскочил, как один день. Мелькнула осень, и не успела она закончиться по календарю, как ударил мороз. В самом начале ноября — под сорок градусов. И в это же самое время открылся в Первомайске лесной фронт. В бору заухали сваленные сосны, застучали топоры сучкорубов, и потянулись от делянок до нижнего склада ледянки — придумка тяжелого времени: утаптывали в снегу прямую дорожку, заливали ее водой и лошади тащили бревна по льду. Но мало было этих бревен, требовалось больше, больше и больше. Со всех деревень в округе собрали молоденьких девчонок и отправили их в Первомайск на лесозаготовки. А под житье-бытье лесным работницам определили клуб. Сколотили из нестроганых досок нары в два яруса, в окна вывели трубы и поставили печки, наскоро сваренные из железных бочек. Раскалялись эти печки до малинового цвета, но как только переставали совать в них поленья, они сразу же остывали и случалось, что к утру покрывались инеем. Темнело рано, зажигали керосиновые лампы и в мутном желтом свете, переваливаясь через порог, заходили девчонки в клуб, обметая с себя снег, закутанные в платки и шали, промороженные в бору до дрожи, до зубовного стука, сваливали в углу пилы и топоры, стаскивали пимы и фуфайки, расставляли и развешивали свою амуницию, чтобы к утру она просохла, и стоял в клубе, не исчезая, тяжелый влажный запах.
Изо дня в день.
Калечились девчонки на лесоповале, зазевавшись, попадали под спиленные деревья, от неумелости рассекали до крови руки и ноги тяжелыми топорами, ревели в голос, а иные по ночам, даже сморенные тяжелым сном, все взмахивали и взмахивали, руками, продолжая рубить и пилить ненавистные сосны.
Заканчивалась зима, прокатывался по Оби ледоход, и на нижнем складе начинали сбивать плоты. С длинными баграми, зачастую в воде, копошились девчонки, похожие издали на муравьев, отправляли плоты вниз по течению, а штабеля бревен, высившиеся, как горы, не убывали, казалось, даже на малую часть.
Из года в год.
Страдала вместе с девчонками и церковь, все еще живая, видела все их несчастья, слышала горький плач, стоны и оберегала как могла в своих стенах. Слава богу, что никто из них не покалечился до смерти, не погиб под падающей сосной и дожили они все до светлой Пасхи, которая выпала в год окончания войны как раз на начало мая. Минуло после Пасхи всего два дня и пришло известие — война кончилась. Девчонки, побросав багры, прибежали с нижнего склада на площадь, а там уже не протолкнуться — все собрались, кто мог ходить.
Столы поставили прямо на землю, притащили скудное угощение, у кого что нашлось, и грянул праздник, на котором люди обнимались, целовались, смеялись, но больше все-таки плакали.
И никто не разглядел в общей суматохе, что первым в Успенское вернулся с войны Леонтий Кондратьевич Бавыкин. Добирался он из Сибирска на попутной машине и приехал уже поздно вечером. Но праздник еще шумел, и шум этот было слышно издалека. Но Леонтий Кондратьевич на площадь не пошел, сразу свернул в переулок и выбрался на берег Оби. Сидел на старой поваленной ветле, поставив в ноги тощий вещмешок, смотрел на широкий речной разлив и ловко крутил одной рукой самокрутку, потому что другой руки не имелось, а пустой рукав гимнастерки был заправлен за ремень. Курил, прищуриваясь от злого махорочного дыма, рука с зажатой меж пальцев самокруткой вздрагивала, и правая щека тоже вздрагивала, будто бился под выбритой кожей живчик. Война, на которую он попал из лагеря, крепко поломала Леонтия Кондратьевича: отсекла руку и наградила нервным тиком, от которого, как сказал доктор в госпитале, вылечиться пока нет никакой возможности.
Жениться и обзавестись семьей Леонтий Коядратьевич не успел, писем никому не писал, знал, что его никто не ждет, и поэтому никуда не торопился. Помогая руке зубами, развязал вещмешок, вытащил из него помятую фляжку, отхлебнул сердитого спирта и принялся скручивать новую самокрутку.
Так и просидел ночь на берегу Оби, а утром поднялся с ветлы, подхватил вещмешок и направился к дому, где вдовая жена Игната, постаревшая и почти слепая, долго его не могла признать, а когда признала, обрадовалась:
— Вот и ладно, будет кому меня похоронить, одна я, Леонтий, осталась, совсем одна…
Два сына Игната, как она рассказала, погибли на фронте, в один год две похоронки пришли.
Вот так началась в Первомайске мирная жизнь.
Через три года развернулось на берегу Оби большущее строительство деревообрабатывающего комбината — ДОКа. Понаехало на это строительство множество нового народа, который не знал прежней жизни, проистекавшей здесь, да и знать не хотел — новые дела и новые заботы не оставляли времени, чтобы оглядываться назад. Еще через год Первомайск стал райцентром, и скоро здесь построили новый дом культуры, а клуб, располагавшийся в бывшей церкви, закрыли за ненадобностью. Добротное, хоть и старое, помещение без дела простояло недолго — в нем разместили райповский склад.
В длинной череде новых событий проскользнуло почти незаметным известие, что умер Леонтий Кондратьевич Бавыкин. Тихо умер, во сне, никого не потревожив и опередив жену брата, которая надеялась, что он ее похоронит. Незадолго до смерти Леонтий Кондратьевич приходил к Павле Шумиловой, долго топтался у порога, не зная, с чего начать разговор, но в конце концов разродился: