День между пятницей и воскресеньем - Лейк Ирина. Страница 37

— Есть маленько. Запутать меня хочешь? Я вообще-то тоже уже выпил.

— Сейчас, подожди, самое главное. Этот весь фейерверк, когда глаза, когда щеки горят, — это все бывает, знаешь, когда? Только когда она тебя любит. А говорить ничего не надо. Тем более вот это дежурное: «Да, я тебя тоже люблю». Или «спокойной ночи, любимый», а сама отвернулась и маску на лицо. Любовь, она же вот в этом…

— Когда к тебе на шею, я понял.

— Когда на шею, да, а еще когда шла куда-то, а потом вдруг вернулась и поцеловала… Просто так. Когда ты заснул, а она тебя гладит потихоньку или укрыла потеплее. Когда смеется, хотя ты ничего особо смешного не говорил, но она так тебя любит, что не может не смеяться. Хоть и шутки твои дурацкие, и сто раз она их все уже слышала. А смеется. Потому что хорошо ей с тобой. Было у тебя ведь такое, да?

Леонид смотрел в сторону и ничего не говорил.

— Знаю, что было. У тебя как раз и было. А я все только мечтал. Чтобы смотрела на меня и светилась. Чтобы шуткам моим смеялась. А если я приходил весь загруженный, весь в проблемах, то мог бы ей рассказать, поделиться. На мне же огромная корпорация, Лень.

— И тебе надо, чтобы Тамара выслушала, сказала, что понимает, и пожалела?

— Не, Лень. Чтобы молча взяла и разделась. А можно даже не раздеваясь. Выслушала, сняла бы трусики, расстегнула бы мне штаны и… И к чертям бы собачьим улетели бы все мои проблемы.

— Тихо-тихо, я и не знал, что ты у нас такой герой-любовник! Тут дети, а ты прям разошелся.

— Нет тут никаких детей. Тут бар. Я работал всю жизнь как… как…

— Как вол?

— Нет, Лень, как баран. И все ради нее, а потом ради детей тоже. Я всегда надеялся, вот я приду с работы, поздно, я устал, а она ждет меня, смотрит в окно и бегом бежит вниз по лестнице меня встречать. Просто потому что рада. Соскучилась.

— Коль, ну куда ей сейчас бегать, она ж не девочка уже.

— Да она и девочкой ни разу не бегала… Знаешь, наверное, с самого начала у нас не так все пошло. А я, дурак, ничего и не понял. Мы как поженились, она стала вести себя как принцесса. Ну, а я подыгрывал. Думал, это просто в шутку. Потом вдруг шутки начались уже в мой адрес. Такие, знаешь, на грани…

— Да знаю я Тамарины шутки.

— Вот-вот. И я все время думал, да ну, ладно, просто такой характер, просто такая у нас манера общения: я козел, она принцесса. Игра такая. Любим друг друга до обморока, но притворяемся. Подкалываем. Может, это ее, грешным делом, заводит, в конце концов? Такое я даже думал.

— Если она будет днем тебя унижать, то это намек на что-то эдакое ночью? Серьезно? Так вот это что у вас, оказывается!

— Да ну тебя к лешему… Вообще не так это у нас! Это у других, наверное, так. А у нас днем унижать и обзывать, а ночью наорать и отправить спать на раскладушку. Вот как-то так у нас всю жизнь. Что-то виски крепко тут заводят, в этом аэропорту.

— Тогда это странная игра.

— Угу. Один все время проигрывает, а второй — королева.

— Слушай, ну ты мне рассказывал, конечно, всякое было, но потом как-то все налаживалось?

— Да ничего не налаживалось. Это я только рассказывал. Знаешь, как в штрафбат я попал. Два раза только было, когда она «понормальнела», потеплела ко мне. Это когда я ее папашу из тюрьмы вытаскивал и когда мать ее отправлял в Германию на операцию.

— Да, папаша ее сильно тогда отличился с этой приватизацией. Что они там приватизировали, корабли?

— Ага, крейсеры целые. Вот времена были с этими ваучерами. Кто-то свой за бутылку водки продал, а кто-то, вон, заводы-пароходы прикарманивал. Папаша Тамаркин от жадности с кем-то влиятельным поделиться не захотел, вот и подставили его хорошенько. Лет на двадцать бы загремел, как пить дать.

— Так только за спасение папочки, царство ему небесное, Тамара тебе благодарна должна быть пожизненно.

— Вот ты опять за свое с этой благодарностью. Мне не надо благодарности, Лень. Мне надо, чтобы меня любили. Когда по-настоящему любишь, ты же не скажешь: «А, Луну принес, ну спасибо, конечно, но я вообще-то другую хотела, другого цвета». Когда любишь, тебе главное не Луна, главное — чтобы ты не расшибся, пока за ней лазил. Но я все на ее характер списывал. Генеральская дочка, избалованная девчонка, просто привыкла так себя вести. Я надеялся… Думал, она вот так, по-своему, меня любит. И я же старался, Леня, я очень старался. — Он достал из кармана телефон, глянул на экран, поморщился и снова убрал его. — Знаешь, что она сейчас делает? Деньги тратит. Слышишь, телефон у меня пищит все время в кармане? Это мне эсэмэс-ки приходят из банка. От нее, заметь, ни одного сообщения. Как я тут, доехал, не доехал. Я не прошу ее отчитываться, но ты хоть напиши: «Милый, я платьице купила, спасибо…» Да и «спасибо» мне не надо! Просто напиши про платьице, да хоть про что, хоть чашку чая мне свою сфоткай, поделись со мной! — Он со стуком поставил на стол пустой стакан. — Ладно, чего я разнылся. Ты уже пожалел, небось, что со мной в отпуск собрался?

— Дурак ты старый, Коль, как я могу такое подумать. А про Тамарку твою мы сто раз говорили. Я сам, бывало, еле сдерживался. Как-то даже на место ее поставил, когда она уж очень разошлась при чужих людях тебе гадости говорить, так ты меня потом еще и выругал.

— Помню… Ее защищал… Да что уж теперь. Любовь — она ведь одна на всю жизнь дается. Так я всегда думал. Что мне дали, то и дали. А я это очень берег. Любовь, семья… Я очень берег… — Он помолчал, махнул бармену, тот поставил перед ними новые стаканы. — Как бы тебе объяснить… Знаешь, некоторые люди, когда покупают новую мебель, дорогущий какой-нибудь кожаный диван, страшенный такой, итальянский, за кучу денег, так вот, они с него целлофан не снимают, защитную эту пленку. А страшно потому что снять. Мало ли. Диван-то дорогой. Вдруг пятно. Вдруг испортится, поцарапается. Вот это моя жизнь, Лень. Я как дурак просидел всю жизнь на краешке дивана в целлофане. Боялся ссориться, боялся скандалить, боялся испортить… А сейчас уже и портить ничего не осталось, и пересаживаться куда-то тоже уже глупо. Куда нам бежать и рыпаться, когда восьмой десяток не то что разменяли, а ополовинили почти. Но я и не жалею ни о чем. Хотя нет, вру. Жалею. — Он помолчал. — Когда дети совсем маленькие были, она не разрешала мне их на руки брать. Мол, нельзя к рукам приучать, иначе она с ними потом намучается, если они избалуются и все время будут на руки лезть. А у нее ведь всегда куча нянек была, когда она мучилась? Но мне она все равно запрещала. Может, она меня так наказывала… Не знаю. Еще игрушки иногда ломала, которые я им приносил. Я же все работал, работал, мало их видел, хотел подарками порадовать, а она их ломала… От обиды, что ли, на меня? За то, что времени им всем мало уделял? Но я ведь разрывался между ними и работой, а дома тоже метался — то ли Тамару утешать да баловать, то ли детей. Детям, конечно, меньше времени доставалось. Не знаю, что она им про меня говорила… Так я много пропустил. Так жалею теперь, больше всего жалею, что тогда их мало тискал, мало носился с ними, мало на санках катал, мало они у меня на руках засыпали, мало было всего этого, мало… Я всегда ждал, хоть бы кто из них ночью проснулся, — сразу вскакивал и носил на руках, пока Тамарка спала. Она даже не просыпалась, когда они плакали. А теперь вот… Выросли.

— И Николашей зовут.

— Замолчи, умоляю тебе. Хоть про это не надо.

— Прости. Больное место. Но нянчиться ты же с внуками можешь. Дети только рады будут.

— Внуков вижу редко. Я работаю, дети работают. Внуки — это уже не то.

— А я вот хочу внуков. Ужасно хочу внуков! Знаешь, детей никогда не хотел. И не хочу. И совсем не жалею, что не завел их. Но внуков хочу, прямо сердце щемит. Вон, слышишь, кто-то кричит: «Бабуль, бабулечка!» Чья-то внучка. Завидую. Из меня бы получился отличный дед.

— Да, старик. Тут у тебя проблемка посерьезней моей. Внуков без детей забацать… сложно. Дети — это все-таки важный промежуточный этап. Давай за них и выпьем! Все равно у меня хорошие дети!