Человек случайностей - Мердок Айрис. Страница 96

Ощущение поражения, предчувствие новых бед и вместе с тем какое-то возбуждение смешались в его душе. В нескончаемых оксфордских беседах с Мэтью весь запас своих идей и взглядов он в каком-то смысле разложил на первоэлементы. И тогда же усомнился – и продолжал сомневаться и сейчас, – удастся ли из этого хаоса вновь создать цельную картину. Ведь вся машинерия, обеспечивающая обоснованность и разумность его поступков, в этих дискуссиях оказалась как бы размонтирована. И прежде в беседах с Мэтью что-то подобное предчувствовалось. Теперь же это стало фактом. Но почему? Возможно, Мэтью так повлиял на него? Нет. Мэтью всего лишь выстроил солидную опору для рычага, включившего механизм разрушения. Да, несомненно, тут присутствовал механизм разрушения. Вспомнилось лицо Мэтью, особенно поздно ночью, потому что они говорили ночи напролет, одухотворенное, как у святого; было в нем что-то настолько просветленное, что никак нельзя назвать цинизмом и уж тем более нигилизмом: что-то, возможно, намного серьезней нигилизма и цинизма. Но сам Мэтью казался безгрешным, как праведник, чье изображение может воспламениться, но не может сгореть.

– Конечно, – устало произнес Мэтью под конец одного из разговоров, – вернувшись, ты по крайней мере удовлетворишь потребность познать в этой жизни все ее стороны.

– Нет, не все, – возразил Людвиг. – Оксфорд так и останется для меня непознанным.

– Но туда ты сможешь вернуться позднее. А домой – только сейчас.

– Я не коллекционирую ситуации и переживания.

– Верно, это моя специальность, – согласился Мэтью, зевнув и глянув на часы.

На какой-то стадии казалось проще простого решить, какому будущему Людвигу дать право на жизнь – и тут же начать действовать, поскольку на этой стадии долг и любовь превратились в пустой скелет, через который просвечивало какое-то иное, совершенно белое пространство. Но такое осмысление проблемы придавало лишь некую видимость жизни его вопрошанию, причем весьма примитивную, то есть лишь казалось, что он нашел ответ. Так каким на самом деле он хочет быть? Прежние, утратившие смысл идеи слишком сильно влияли на него, их воздействие было так велико, что даже мешало ему ясно сформулировать суть вопроса. Подчас ему казалось, что нужней всего именно ясность.

– Брось жребий. Орел или решка, – посоветовал Мэтью. – Простой и надежный способ решить – уехать или остаться. Если же мечтаешь о примирении, то и без жребия ясно, что ты хочешь остаться. Но тогда наберись храбрости.

Людвиг стиснул голову руками. Неужели так и есть? Неужели он бежит от стыда, что разбил сердце невинной девушки?

– Ты не допускаешь мысли, что поступил бесчестно? – спросил Мэтью.

И Людвиг понял, что никогда не задавал себе подобного вопроса. И вот теперь перед ним встала необходимость ответа. А вместе с этой необходимостью открылась какая-то новая дорога. Мечтал ли он о примирении с Грейс? О да. В иные минуты только об этом и думал.

– Попробуй найти решение, отталкиваясь от второстепенных деталей, которые ты для себя уже прояснил, – посоветовал Мэтью.

Некий намек на решение вернуться возник у него еще до приезда Мэтью в Оксфорд. Он послал родителям телеграмму, чтобы не приезжали, но никому о своем решении не сказал, и ему показалось, что так он установил для себя некий переходный период, за время которого можно все хорошенько обдумать. Ему не давала покоя мысль о скором приезде Хилтона, который непременно постарается вернуть его к действительности и убедить, что, покинув Англию, он потеряет слишком много неповторимых вещей. Он сравнивал тяжесть возможных потерь, стараясь пересилить боль. И чем дальше, тем прочнее казались позиции двух прежних решений. Он не будет воевать, это раз, и не будет растрачивать зря свои способности, это два, а значит… должен остаться? Но что же тогда изменилось? Наверное, только его отношения с Грейс.

– Грейс вообще не принимай во внимание, если можешь, – терпеливо советовал Мэтью.

И Людвиг боролся с самим собой. Он наконец почувствовал, что решение расстаться с Грейс – это нечто отдельное и, наверное, более определенное, чем другие дела, и лишь потом с этими остальными делами перемешавшееся.

– Будь решительным, – говорил Мэтью.

А ведь так и было. Он отверг Грейс, иначе сказать нельзя. Да, он любил ее и желал, и она могла бы его сделать счастливым. Но при этом отдавал себе отчет, что, связывая свою жизнь с этой девушкой, умалил бы себя и уничтожил бы в своей жизни нечто такое, чему любовь не может стать заменой. С самого начала все было слишком шатко. Они не были единомышленниками, и рано или поздно расстояние начало бы увеличиваться. Она была бы лишь незначительной частицей его мира. У него не было какого-то четкого образа семейной жизни, но он уже сейчас понимал, что их семейная жизнь с Грейс не станет образцом совершенства. А на компромисс идти еще не время. И в те минуты, когда удавалось подавить в себе любовь, он это видел предельно ясно. Что-то шепнуло ему «нет» – и он, хоть и удрученный, почувствовал какой-то зародыш облегчения.

Вот так – по крайней мере в этом вопросе он дошел до ясного понимания. Не было у него никаких сомнений и в отношении к родителям.

– Они для тебя образец? – спрашивал Мэтью.

– Нет, – ответил он. – То есть я их люблю и уважаю, но не смогу мыслить свойственными им категориями.

– Твой отец имеет влияние на тебя?

– Нет… ну разве что в том смысле, что я его сын.

– Ты не боишься звания труса?

– Нет. Ни в коей мере.

Зачем же тогда он сел на этот корабль, который с каждым часом все ближе и ближе к Штатам? Возможно, это своего рода углубление расставания с Грейс? Нет, разлука с ней уже решена, и возврата нет. И сейчас он не хотел анализировать свои чувства. Пусть это и была большая любовь, но даже большая любовь не является мерой всех вещей. Безусловно, он страдает. И Грейс тоже. И это вообще не имеет никакого значения. В конце концов, в Америке ли, в Европе он сумеет выдержать боль расставания, раз нет иного выхода. «Любимая, любимая», – повторял он, всем телом стремясь к ней. Стремление извечное, несомненное. Но затем перед ним вновь возникал очищенный его болью, на время отставленный в сторону нерушимый диптих первоначального решения. Неужели и в самом деле, как внушал Мэтью, он возвращается, поддавшись болезненному желанию испытать мученичество? А если даже и так, то это не имеет значения. Но как понять это «не имеет значения»?

Уверенность, что надо возвращаться, крепла день ото дня. Уже и в приветливой атмосфере Оксфорда он отыскивал нечто неприятное, хотя рационально свою неприязнь объяснить бы не смог. Ведь преимущества Оксфорда были видны невооруженным глазом, он отказывался, следовательно, от действительных и чудесных ценностей, которых не так уж много сохранилось на этом свете в таком чистом и незамутненном состоянии.

– Попробуй заниматься не собой, а самой сущностью проблемы, – устало говорил Мэтью. – Перестань мучиться из-за мотивов своего поступка. Со временем ты все равно к ним вернешься, но сейчас оставь их, ради Бога, в покое.

И Людвиг занялся самой сутью проблемы. И тут же с некоторым стыдом осознал, что в лихорадочной возне вокруг мотивов почти забыл о цели. Он вспомнил о войне. Как молитву, пересказал свое отношение к ней, но Мэтью промолчал. Людвиг говорил о несправедливости, о жестоком отношении человека к человеку, о деяниях, в которых нельзя соучаствовать. Перед ним все было как на ладони и так очевидно, что при этом даже стремление к высокой нравственности показалось легкомысленным личным желанием.

– Ну что, пришел к каким-нибудь выводам? – спросил Мэтью.

– Пожалуй, нет, – ответил он. – Такой способ не совсем годится. Чего-то здесь недостает.

– Как же тогда быть?

И тогда Людвиг почувствовал: единственное, что ему осталось, – это тихая, бескорыстная и лишенная всяких предубеждений потребность дать свидетельские показания. Даже не борьба за свою точку зрения, ну разве что в том смысле, в каком свидетель принимает участие в борьбе. И раз такая потребность существует, она сама по себе требует однозначного и обоснованного действия. Здесь предчувствовалось то самое чудесное избавление от хаоса побуждений. Таков уж мир, поэтому человек не может поступить иначе.