Поедемте в Лопшеньгу - Казаков Юрий Павлович. Страница 128
И вот Нарьян-Мар — север, сизость домов, желтизна песка между домами, деревянные тротуары, зелень тундрового кочкарника, блеск воды кругом и речной ветер. Город разбросан, волен, пустынен, прохожих мало, и странно это, потому что, хоть и вечер, все светло и хороводом только кружатся всё по одним и тем же улицам велосипедисты. Времени уже одиннадцать, и солнце, наконец, касается горизонта, светит параллельными земле розовыми безрадостными снопами и не хочет уходить.
А мы в гостинице. Вот покурили. Потом чаю попили. Потом легли, и как хотелось спать днем, какими одуревшими были мы в Архангельске, а тут опять не спится.
Приятель читает газеты, шуршит. Потом бросает газеты, вспоминает вдруг Кубу, где он побывал. Ах, Куба!
Я слушаю, прикрыв глаза от ночного света, и как-то не верится, что есть где-то настоящие ночи. Что-то такое мне представляется неясное, жаркое, огненное, какие-то ораторы под палящим солнцем, воздетые вверх девичьи руки с автоматами, переходы по горам и сухой шум каменных осыпей из-под ботинок, шелест тростников, ночное небо в звездах, чужие запахи и эти дивные слова: «Патриа о муэрте!»… Ах, Куба! Революция, жар и клятвы, веселье и смерть, вино и кровь, и надо всем вспышками ослепительные дни и черно-густые ночи!
Открыв глаза, гляжу за окно. Свет все еще дрожит на крышах домов, внизу все раздаются шаги по дереву. Печора вдали все светлеет.
Опять ночь — какая это? — кажется, двадцатая по счету. Мы в свитерах, в штормовках, в брезентовых плащах сверху, и все равно холодно, поворачиваемся спиной к ветру. Погода испортилась, ночная сумрачная Печора вокруг нас, мы на моторке скоро бежим кверху, навстречу нам идет истончившийся, уже последний лед.
Нас везет охотинспектор — он-то знает Север, надел на себя что только можно и шапку зимнюю натянул, и от этого кургуз, неповоротлив. Начало охоты, и инспектор едет поглядеть как и что, а мы с ним.
Что за река, что за обилие воды! Еще с самолета запутаться можно было во всех этих шарах и висках, во всех их сплетениях, а здесь и подавно. А сколько птиц сидит на воде, течением их сносит все на север, туда, куда им надо, — к океану. Какие просторы кругом, какая тишина! Твердая песчаная земля, вся испещренная озерами, березы как кустарник, и в этом кустарнике еще плотен и глубок снег.
— Поехали в деревню? — предлагает инспектор, когда сети были расставлены и мы уж настрелялись и все почти мимо, и промерзли совсем, посинели.
— Давай, давай! — кричим мы сразу. — Даешь деревню!
— Дело хозяйское, — соглашается инспектор и правит куда-то вроде бы на север, во тьму, туда, где на горизонте видны черные холмы в белых пятнах снега и черная туча, провисшая лохмами дождя.
Чем ближе мы подходим к берегу, тем беспокойнее. И мнится — не Печора это и не к деревне мы правим, а вроде бы к Груманту, бог знает где и когда, и страшен, и черен желанный берег морякам.
А когда пристали к берегу, сошли, инспектор сказал:
— Вот, ребята, вы и в Малоземельской тундре.
— Ну, ну! — сказали мы. — Чайку бы!
— Дело хозяйское, а чай будет, — ответил инспектор.
И сразу объявились, сбежались ездовые собаки, другие были привязаны, хрипло, неохотно полаяли и тут же замолчали, а собаки все толстые, в войлоком свалявшейся шерсти.
Избы разбросаны там и сям по холмам. И пошли мы, окруженные собаками, и пришли в дом, и тут уж самовар был, и разговоры, и свежепросольного сига на стол поставили. А сиг этот только сегодня выловлен был и пах сырой рыбой, кровью, чуть солоноват только, но вкусен — а за окном тундра, нарты везде, на одних нартах сети навалены, на других — лодки, и такие все разговоры — про рыбу, да про охоту, да про зимы, про озера, про тундру, про ненцев, про полярное сияние…
Хозяин угощал нас и про Шпицберген рассказывал. Что полгода там ночь, и что жизнь такая: вычтут из зарплаты и бери, ешь, пей, сколько хочешь, а спиртного, боже упаси — нет совсем, не дают, зато чего другого — завались, и что два года он там отработал и 35 тысяч на книжке у него стало, и что шахты прекрасные, по последнему слову техники.
Очень мы хвалили сига, и хозяин сперва сомневался и все спрашивал, может, мы раньше так-то едали, а то, кто непривычен, то не ест сырого. Потом мы ушли, горячо так попрощались и пошли. Спустились по песку вниз, сели, отпихнулись, стали выгребать на глубокое — тогда вдруг между холмами раздался крик, слабый, тонкий, далекий в ночных песчаных холмах.
— Чего-о? — заорал в ответ наш инспектор и ухо оттопырил, слушая, но не понял, и тогда мы завернули назад и поплыли в заливе навстречу крику. И увидели маленькую фигурку, бегом спускавшуюся к воде. Наш хозяин чего-то нас кликал. Он тоже сел в лодку и стал выгребать нам навстречу, и через минут пять мы сошлись, встретились, стукнулись бортами. И тогда хозяин, запыхавшись, смущенно выговорил, и пока говорил, совал нам что-то в газете.
— Извините, вот забыл совсем, вот забыл, не серчайте, — говорил он.
— Да что такое?
— Да вот надумался я, как-то вы будете, ведь ночь, чего поймаете, нет ли, а это вот вам на дорогу, сижка-то, понравился-то что вам… Сразу-то и в ум не взял дать, так вот ворочать вас пришлось, извините…
Отпихнулся и поплыл назад. А мы завели мотор и пошли в свою сторону. Но я все глядел назад. И видел, как хозяин наш причалил, как его собаки окружили и как стал он, не оглядываясь, подниматься в холмы и следом за ним шли собаки.
…Третий час ночи. Мы выбираем сети. Я слегка подгребаю то одним, то другим веслом, мой приятель с инспектором, раскорячившись, нагнувшись, копошатся за бортом. Вот белеет что-то, все ближе, трепещет — сиг! Вот опять белеет, бьется — щука. Сиг, щука, сорога.
А то есть рыба зельдь, не сельдь, а зельдь, говорит инспектор, и еще есть рыба нельма. Ух, какая рыба! А жалко, рано мы приехали, пока на Печоре пусто, вот через месяц-два пойдут перекрытия, семга пойдет, лучшая в мире семга!
Три часа ночи. На дне лодки бьются сиги, бьется сорога, плывет мимо лед, ноздристый, игольчатый, позванивает, трется. Запускаем мотор и долго плывем к какой-то избушке на каком-то берегу — жечь костер, варить уху. А когда высадились, потоптались, стали собирать дрова — пошли через нас утки и дальше, глубже по берегу на озерах заговорили, — забыли мы тогда про уху, схватили опять ружья.
Странно все-таки — ночь, снег в кустах, твердая земля. Мелькнуло впереди, подскочило, топнуло — заяц! Шагов сто прошли — еще заяц, потом еще… Утки постоянно тянут через нас. В озерах плавают ондатры, деловито копошатся, влезают на коряги, не боятся. И зайцы не боятся — отбегут шагов на пятьдесят и сядут столбиком, смотрят, слушают.
Мы стреляем, горячимся, мимо да мимо, зато дух захватит, когда после выстрела от стайки отделится вдруг селезень и, полусложив крылья, как сокол сапсан, камнем дугой вниз — «туп»! И даже подскочит от земли!
А инспектор патроны экономит, заметит утку на воде, падает на живот и долго ползет, пока не улетит утка. Один раз вдруг грянул в кустах выстрел, ну, подумали, наконец-то! Побежали, инспектор потный, довольный и шапку снял. «Убил! — говорит. — Вот она!» Стали доставать, четыре жерди связали, инспектор шарф свой пустил на это дело, достали что-то странное, остроклювое, красно-бурое на груди.
— Тьфу! — сказал инспектор. — Гагара. Мясо рыбой пахнет. А все ничего, собаке отдам.
А потом у костра сидели, и уже ничего не хотелось, только смотреть да слушать. Великая река все-таки Печора!
И еще одна ночь — двадцать первая. На этот раз плывем мы на катере на север, долго плывем, потому что катеру надо то туда, то сюда груз доставить, и мы кружим по проливам, выехали из Нарьян-Мара в три, а в деревню, в последнюю, самую северную на нашем пути, приехали в полночь.
Устроить нас взялся Гена, одессит, он на Печоре уж много лет и все знает. Стучим в одну избу — нет ответа. Стучим в другую — тоже нет. Ходим и стучим. И вдруг видим: идет по улице рыбак — далеко виден на плоской улице. Идет, песенку поет. Увидал Гену, засмеялся.