Конец света с вариациями (сборник) - Трускиновская Далия Мейеровна. Страница 48
Пораженный болезнью Лес приливной волной катился с холмов. Растик никогда не видел моря, но батя рассказывал, и так он себе и воображал прилив. Только морской прилив голубой, чистый, а этот мутно-зеленый, как те древние стеклышки, что они с пацанами находили иногда на дне ручья. Мутно-зеленый в бурых и серых пятнах лишая… «Хорошо, что ветер дует в спину», – подумал Растик и сам удивился своей неизвестно откуда взявшейся мудрости. Нежно-зеленое облако спор, стоявшее над Лесом, сносило к востоку – иначе живых в селе бы уже не было.
Когда до первых деревьев осталось около сотни шагов, Растик крикнул:
– Поджигай!
И пацаны, один за другим, подожгли наконечники стрел. Медлить больше не имело смысла. Растик махнул рукой, а потом поспешно вскинул собственный самострел. В свете дня летящие стрелы казались бледно-рыжими точками в небе. Прочертив короткие дуги, они упали в Лес. Жалкая горсточка против невероятной громады. Растик так и не увидел, зажегся ли хоть один огонь, потому что сзади его окликнули. Он обернулся.
По улице шагала босая Талка под руку с козлоногим, а за ней – по палисадникам, по изгородям, по обочинам и по утоптанной ленте дороги – бежала встречная волна замиренной джи-крапивы. А следом стеной двигался лес. Их, замиренный лес.
12. Ничейная земля
Лес шумел за околицей – и восточной, и западной. В село деревья старались не забредать, хотя и любили повозиться с Талкиными братьями. Братья, все двенадцать, маленькие, юркие и рыжие, в сплетенных сестрой рубашонках, хвостом таскались за козлоногим. Козлоногого звали Боб. Он паршиво играл на свирели, зато отлично приманивал свистом рыбу в ручье. Талка стояла рядом и била прутиком по воде, распугивая всю рыбу, но козлоногий Боб совсем не обижался. Он радовался тому, что Талке больше не надо было плести рубахи, и ожоги от крапивы у нее на пальцах почти зажили. Двенадцать Талкиных братьев восторженно пищали и пихались маленькими кулачками, когда Бобу все же удавалось приманить рыбу и, насадив на острогу, швырнуть блестящую серебристую тушку на берег.
А Растик… А что Растик? Растик присматривал за ними из камышей, как и прежде, но близко не подходил. Зачем людям мешать?
Третья печать
Конец света, который нас не испугал
И когда Он снял третью печать, я слышал третье животное, говорящее: иди и смотри.
Я взглянул, и вот, конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей.
Михаил Успенский
Разлучитель (Адъюнкт Петербургской де Cиянс академии Михайла Ломоносов)
16 июля 1742 года.
…Рихман лежал на дне карбаса, тяжело и хрипло дыша во сне. Небритое лицо его опухло от гнуса – мазаться дегтем, по совету Михайлы Васильевича, он так и не захотел. Тунгусские олешки, подгоняемые каюром Егоркой, еле-еле тащили карбас вверх по реке. Солнце палило немилосердно, и казалось невероятным, что уже в сентябре водную гладь начнет схватывать льдом и невдолге ударят самые лютые морозы.
Егорка сказал, что впереди еще один порог, но не то беда, что порог, мало ли их, а то беда, что скалы, именуемые «щеками», здесь подойдут вплотную к воде, и олешкам придется плыть, и не смогут они вытянуть тяжелый карбас. Значит, придется загодя выволочь его на берег, выгрузить Разлучитель, надежно обернутый рогожей, взвалить многопудовую махину на спину и переть ее через тайгу в обход скал, туда, где будет поджидать их Егорка с пустым карбасом. От Рихмана помощи ждать не приходится, не помер бы – и то хлеб. От тунгусишек тоже проку мало.
Рихман опять примется ворчать, что не следовало переть эту махину в такую неслыханную даль, а поставить ее надлежало на Марсовом поле, не далее, и эффект был бы тот же. И снова в тысячный раз придется объяснять честной, но глупой немчуре, что политическое сердце России и географический ее центр, увы, совершенно не совпадают, отчего и происходят все ее беды и напасти.
Карбас ткнулся в берег.
– Вставайте, Георг-Вильгельм, – сказал Ломоносов. Рихман с трудом разлепил глаза, вздохнул и поднялся. Потом с проклятием сорвал с головы пропотевший парик и хотел зашвырнуть его подальше в воду, но Ломоносов не дал – понеже куаферия сия от инсектов защищает изрядно, пояснил он.
Подошел Егорка, они вдвоем с Рихманом помогли взгромоздить Разлучитель на спину, и Михайла Васильевич, широко расставляя ноги в грубых поморских бахилах, двинулся вперед, глубоко впечатывая следы в мягкий мох. Рихман плелся сзади, волочил короба с провизией.
– Вы погубите себя, Михель, – сказал он. – Не говоря уже о том, что вы погубите Универсум…
– Что русскому на здоровье, то немцу смерть, – привычно отозвалсяЛомоносов. – Мне же сие привычно, единственно токмо апоплексуса страшусь – тогда вам, сударь мой, затеянную мной комиссию исполнить надлежит…
– Чудовищную комиссию… – вздохнул Рихман.
– Я, чаю, сходен сейчас с некоторым негритосом либо арапом-невольником, – расхохотался Михайло Васильевич так, что едва не сронил со спины драгоценный груз. – Да я и есть вечный невольник и мученик науки российской…
– Всемирной науки, Михель! – воскликнул Рихман.
– Жидкость же сия, коею вы, сударь, столь дерзостно пренебрегаете, получается из простой березовой коры методом дистилляции, сиречь возгонки…
Ломоносов долго еще распространялся о неисчислимых достоинствах дегтя, потом силы на разговор уже не осталось, и он начал было складывать в уме «Оду о дегте»:
Далее в голову полезли совершенные уже глупости: «Ай, фирли-фить, тюрлю-тю-тю, у нашего майора задница в дегтю». А потом и глупостей не осталось, одни красные круги перед глазами.
– Однако, остановись, Ломонос! – послышался голос тунгуса. Осторожно опустив Разлучитель на землю, Михайла Васильевич повалился рядом и некоторое время лежал, покуда Рихман и пятеро тунгусов кое-как вернули ношу в карбас.
Мимо глаз плыли безрадостные берега, Ломоносов задумался – может, прав немчура, и он, поморский сын, слишком о себе возомнил, дерзко поспорив с Создателем, который отмеряет Добро и Зло в пропорции, Ему одному только ведомой?
Любимым присловьем отца было: «Отвяжись, худая жись, привяжись, хорошая!» Маленький Миша почасту задумывался над этой простой на вид сентенцией, отчего в жизни так много худого и так мало хорошего. Вот если бы ее, жизнь, можно было как-то процедить сквозь густые решета, чтобы всякая скверна на тех решетах задерживалась, а людям оставался один сок, чтобы всякое дело разрешалось лишь благоприятным образом, чтобы мачеха подобрела и каждый день давала сметанную шаньгу…
Ломоносов улыбнулся.
Мысль о создании Разлучителя пришла ему в голову внезапно, на гарнизонном плацу в те черные дни, когда его по пьяному делу завербовали в гвардию прусского короля.
Айн-цвайн, айн-цвайн – выкрикивали обмундированные великаны, ведя расчет, а потом по команде капрала «айны» пошли налево, а «цвайны» направо. Вот если бы можно было так же разделить и поток Хроноса – направить благоприятные его миги в одну сторону, а роковые ошибки – в другую… Чтобы Полтавская баталия в гистории Российской осталась. Азовского же похода как бы и не было, равно как и позора, случившегося в Валахии? Чтобы государю Петру Алексеевичу не застудиться до смертельной болезни, а жить и править до сих пор? Чтобы ушли в сторону хмельные и жестокие его решения, а остались бы одни вспышки гения?