Гигиена убийцы - Нотомб Амели. Страница 8

– «Верить» – немного не то слово. «Вообразить» будет уместнее.

– Скажите на милость! Что ж, юноша, попытайтесь вообразить, какую я прожил жизнь: то было самопожертвование длиной в восемьдесят три года. Сравните-ка с жертвой Христа! Мои страсти продолжались на полвека дольше. А в самом скором времени меня ждет куда более эффектный апофеоз, он будет длительнее, изысканнее и, может быть, даже мучительнее: агония, которая оставит на моей бренной плоти славные стигматы синдрома Эльзенвиверплаца. Я прекрасно отношусь к Всевышнему, но Ему при всем желании не удалось бы умереть от рака хрящей.

– И что же из этого следует?

– Как это – что следует? Загнуться на кресте, что было в те времена самым обычным делом, или от редчайшего синдрома – по-вашему, нет разницы?

– Смерть – она и есть смерть.

– Боже мой! Вы хоть понимаете, какую нелепицу записал сейчас ваш магнитофон? И ваши коллеги это услышат! Бедный мой друг, не хотел бы я быть на вашем месте. «Смерть – она и есть смерть»! По доброте своей я разрешаю вам это стереть.

– Ни в коем случае, господин Тах: я действительно так думаю.

– Знаете ли вы, что я не перестаю вам изумляться? Такой недалекий ум редко встретишь. Вас следовало бы перевести в отдел сообщений о задавленных собаках: выучите собачий язык и поспрашивайте издыхающих животных, я думаю, и они предпочли бы умереть от редкой болезни.

– Господин Тах, вам случается разговаривать с людьми в другом тоне, или вы умеете только оскорблять?

– Я никого не оскорбляю, милостивый государь, я ставлю диагноз. Кстати, вы, полагаю, не прочли ни одной моей книги?

– Ошибаетесь.

– Как? Не может быть! Ни по повадке, ни по манерам вы не похожи на моего читателя. Это ложь.

– Это чистая правда. Я прочел только один ваш роман, зато от корки до корки, я даже перечитал его, и он произвел на меня неизгладимое впечатление.

– Вы, наверно, меня с кем-то путаете.

– Разве можно с чем-то спутать такую книгу, как «Поруганная честь между мировыми войнами»? Поверьте, она меня глубоко потрясла.

– Потрясла! Потрясла! Можно подумать, я пишу, чтобы потрясать людей! Если бы вы прочли эту книгу не по диагонали – а скорее всего, вы именно так и сделали, – если бы вы прочли ее, как следует ее читать, нутром – да есть ли оно у вас? – то вы бы сблевали.

– В вашем произведении действительно есть определенная рвотная эстетика…

– Рвотная эстетика! Нет, я сейчас зарыдаю!

– Так вот, возвращаясь к тому, о чем мы говорили, я готов утверждать, что не знаю другой книги, которая так дышала бы злобой.

– Именно. Вы требовали доказательств моей доброты – вот вам самое очевидное. Это понимал Селин, писавший в предисловиях, что на создание книг, отравленных ядом бескорыстной доброты, его подвигла непреодолимая приязнь к своим гонителям. Вот она, истинная любовь.

– Это перебор, вы не находите?

– Перебор? У Селина? От души вам советую, сотрите это.

– И все-таки, эта невыносимая, исполненная злобы сцена с глухонемой женщиной – чувствуется, что вы писали ее с наслаждением.

– Конечно. Вы не представляете, какое удовольствие подлить воды на мельницу гонителей.

– А! В таком случае это не доброта, господин Тах, это гремучая смесь мазохизма с паранойей.

– Та-та-та! Перестаньте бросаться словами, смысл которых для вас – темный лес. Доброта, молодой человек! Какие, по-вашему, книги были написаны от доброты? «Хижина дяди Тома»? «Отверженные»? Конечно же нет. Такие книги пишут, чтобы быть принятыми в гостиных. Нет, поверьте мне, мало, очень мало на свете книг, написанных из добрых побуждений. Эти шедевры создают в скотстве и одиночестве, зная, что после того, как швырнут их в лицо всему миру, жизнь станет еще более одинокой и скотской. Это естественно, ведь главное отличительное качество бескорыстной доброты – она неузнаваема, непознаваема, невидима и неподозреваема, ибо если благодеяние заявляет о себе, оно уже не бескорыстно. Так что убедитесь – я добр.

– Интересный получается парадокс. Вы толкуете мне о том, что истинная доброта себя не выказывает, и тут же громогласно заявляете, как вы добры.

– О, я-то могу себе это позволить, если есть желание, все равно ведь мне никто не поверит.

Журналист расхохотался.

– Аргументы у вас просто сногсшибательные, господин Тах. Стало быть, вы утверждаете, что посвятили жизнь литературе из добрых побуждений?

– Я много чего сделал из добрых побуждений.

– Как то?

– Можно перечислять долго: безбрачие, обжорство, ну, и прочее.

– Объясните хотя бы это.

– Конечно, добрые побуждения были не единственным резоном. Взять, например, безбрачие: ни для кого не секрет, что я абсолютно равнодушен к сексу. Однако я мог бы и жениться – хотя бы ради того, чтобы отравить жизнь моей половине. Но нет – вот тут-то и проявляется моя доброта: я не женился и тем избавил несчастную от горькой участи.

– Понятно. А обжорство?

– Ну, это яснее ясного: я мессия ожирения. Когда я умру, то приму на свои плечи все лишние килограммы человечества.

– Вы хотите сказать, символически…

– Стоп! Никогда не произносите при мне слово «символ», если только речь не идет о химических формулах, предупреждаю, это в ваших интересах.

– Я очень сожалею, что так туп и ограничен, но я в самом деле не понимаю.

– Ничего страшного, вы не одиноки.

– Не могли бы вы мне объяснить?

– Терпеть не могу терять время.

– Господин Тах, я туп и ограничен, допустим, но представьте себе, что кроме меня есть еще будущий читатель этой статьи, читатель умный и широко мыслящий, – разве он не достоин уразуметь? Ваш последний ответ разочарует его!

– Предположим, такой читатель существует, но если он действительно умный и широко мыслящий, ему не потребуются объяснения.

– Я с вами не согласен. Даже самый умный человек нуждается в объяснениях, когда впервые сталкивается с новыми, незнакомыми идеями.

– Вы-то откуда знаете? Вы умным никогда не были!

– Ваша правда, но я как могу подключаю воображение.

– Бедный мальчик.

– Ну проявите же вашу пресловутую доброту, объясните мне!

– Сказать вам начистоту? По-настоящему умный и широко мыслящий человек никогда не стал бы выклянчивать объяснения. Только быдло стремится все объяснить, включая и то, чему объяснения нет. Так с какой стати я буду распинаться, если дураки моих объяснений не поймут, а тем, кто поумнее, они не понадобятся?

– Я уродлив, туп и ограничен, к этим эпитетам следует добавить слово «быдло», если я правильно понял?

– От вас ничего не скроешь.

– Позвольте вам заметить, господин Тах, что это не лучший способ расположить к себе.

– Расположить к себе? Я? Этого только не хватало! И вообще, кто вы такой, чтобы читать мне мораль за неполных два месяца до моей славной кончины? Кем вы себя возомнили? «Позвольте вам заметить», сказали вы, – я не позволяю! Все, уходите, вы мне надоели.

– …?

– Вы что, оглохли?

Сконфуженный журналист ретировался и вскоре уже сидел с коллегами в кафе напротив. Он сам не знал, легко отделался или нет.

Собратья по перу слушали пленку молча, но было ясно, что не Таху адресуются их снисходительные улыбки.

– Ну, доложу я вам, это экземпляр, – рассказывал последний пострадавший. – Поди его пойми! Никогда не знаешь, как он отреагирует. Иной раз такое впечатление, что с ним можно не церемониться, он вполне благодушен, и, кажется, ему даже нравятся вопросы с подковыркой. А потом вдруг ни с того ни с сего лезет в бутылку из-за пустяка и выставляет тебя за дверь, если на свою голову сделаешь ему самое безобидное замечание, причем по делу.

– Гении не терпят замечаний, – возразил один из коллег так заносчиво, словно сам был Тахом.

– И что же? Он мне плевал в лицо, а я должен был утереться?

– В идеале ты не должен был нарываться.

– Легко сказать! Да он изначально готов оплевать весь мир!

– Бедный Тах! Бедный титан в изгнании!