Художник зыбкого мира - Исигуро Кадзуо. Страница 43

– Совсем неплохо, когда молодой художник понемногу экспериментирует. Помимо всего прочего, он таким вот образом дает выход некоторым своим не самым глубоким устремлениям. А выпустив пары, может потом с еще большим рвением вернуться к серьезной работе. – И, помолчав, он прибавил негромко, словно разговаривая с самим собой: – Нет, поэкспериментировать порой совсем неплохо. В юности это так естественно. И я не вижу в этом ничего Дурного.

– Вы знаете, сэнсэй, – сказал я, – мне кажется, нет, я почти уверен, что мои последние работы – это лучшее из всего мной написанного.

– Да, они весьма недурны, весьма. С другой стороны, право же, не стоит слишком много времени уделять подобным экспериментам. Иначе можно уподобиться путешественнику, который только и делает, что путешествует, и никак не может остановиться. Лучше все же поскорее вернуться к серьезной работе.

Я подождал, надеясь, что он еще что-нибудь прибавит, но он молчал. И тогда я сказал:

– Я понимаю, с моей стороны глупо было так беспокоиться о сохранности этих картин. Но, видите ли, сэнсэй, этими картинами я горжусь гораздо больше, чем всеми остальными своими работами. Впрочем, мне все равно следовало догадаться, что они вовсе не пропали, а их исчезновение объясняется очень просто.

Мори-сан продолжал молчать. Я зажег очередной фонарь и посмотрел на него, но так и не сумел понять: то ли он обдумывает мои слова, то ли думает о чем-то совсем ином, далеком. В беседке царил какой-то странный смешанный свет – прощальные отблески заката на темно-синем вечернем небе смешивались со сверканием фонариков, которые я все продолжал зажигать, – однако Мори-сан по-прежнему казался мне не более чем темным силуэтом. Он так и стоял спиной ко мне, прислонившись к столбу. И вдруг, не оборачиваясь, произнес:

– Я случайно узнал, Оно, что недавно ты закончил еще одну или две картины, но их нет среди тех, которые сейчас у меня.

– Да, одну или две я действительно держал в другом месте.

– Вот как? И это, разумеется, те самые картины, которые тебе самому нравятся больше всего, верно?

Я не ответил, а Мори-сан продолжал:

– Может быть, когда мы вернемся, ты принесешь мне и эти картины, Оно? Мне бы очень хотелось их увидеть.

Я подумал мгновение и сказал:

– Я был бы, разумеется, в высшей степени благодарен вам, сэнсэй, если бы вы высказали о них свое мнение, но я, право же, совершенно не помню, куда их засунул.

– Но ты ведь постараешься их найти, верно?

– Да, конечно, я постараюсь, сэнсэй. А заодно, наверное, унесу от вас остальные свои картины, которым вы уже уделили столько внимания. Они же вам наверняка мешают, загромождают ваше жилище, и я, как только мы вернемся, сразу же их уберу.

– Насчет этого, Оно, можешь не беспокоиться. Ты, главное, отыщи и принеси мне остальные.

– Мне очень жаль, сэнсэй, но, боюсь, остальные я все же отыскать не сумею.

– Что ж, ясно. – Мори-сан устало вздохнул, и я заметил, что он снова смотрит в небо. – Значит, ты вряд ли сумеешь принести мне остальные свои картины?

– Да, сэнсэй. Боюсь, что так.

– Ну хорошо. И ты, разумеется, уже обдумал, как поступишь в том случае, если решишь отказаться от моего дальнейшего покровительства?

– Я всегда надеялся, сэнсэй, что вы меня в любом случае поймете и не откажете мне в поддержке в отношении моей карьеры.

Он промолчал, и я, выждав некоторое время, продолжил:

– Сэнсэй, мне было бы очень тяжело и больно покинуть виллу. Годы, проведенные там, – самые счастливые, самые наполненные в моей жизни. Ваши ученики мне как братья. Ну а вы, сэнсэй… Нет, у меня просто слов не хватает, чтобы сказать, скольким я вам обязан! И я очень, очень прошу вас: взгляните еще раз на мои новые работы и постарайтесь воспринять их иначе, с иной точки зрения. И когда мы вернемся, вы, может быть, позволите мне объяснить, что я хотел сказать каждой из этих картин?

Мори-сан по-прежнему ни одним жестом не показал, что слышит меня, и я сказал:

– За эти годы я многому научился, созерцая мир удовольствий, стараясь понять и впитать в себя его хрупкую красоту. Но сейчас я чувствую, что мне пора переходить к другим вещам. Я уверен, сэнсэй, что в такие неспокойные времена мы, художники, должны научиться ценить нечто иное, более ощутимое и реальное, чем эти доставляющие мимолетное наслаждение вещи, которые исчезают вместе с рассветом. Вовсе не обязательно, чтобы художники существовали только в своем замкнутом декадентском мирке. Сознание, совесть подсказывают мне, сэнсэй, что я не могу вечно оставаться художником этого зыбкого мира.

Я умолк и снова занялся фонарями. На этот раз пауза несколько затянулась. Первым заговорил Мори-сан:

– Ты уже давно считаешься моим лучшим учеником, Оно. И мне будет больно расставаться с тобой. Давай договоримся так: даю тебе три дня, чтобы принести мне остальные картины. Ты их принесешь, отдашь мне и снова займешься настоящим делом.

– Я ведь уже сказал, сэнсэй: к моему глубочайшему сожалению, я не смогу принести вам эти картины.

Мори-сан как-то странно хмыкнул, точно подавляя смешок, и заметил:

– Ты правильно сказал, Оно: времена сейчас неспокойные. Особенно трудно в такие времена молодому художнику, почти не известному и совершенно без средств. Если бы ты был менее талантлив, меня бы после твоего ухода, наверное, прямо-таки терзал страх за твое будущее. Но ты – парень умный. И, без сомнения, уже предпринял кое-какие шаги.

– По правде говоря, сэнсэй, никаких шагов я не предпринимал. Я слишком долго считал вашу виллу своим домом и никогда всерьез не задумывался о том, что это вдруг кончится.

– Вот как? Ну что ж, как я уже сказал, Оно, если бы ты был менее талантлив, у меня имелись бы причины для беспокойства. Но ты парень умный, – судя по силуэту, теперь Мори-сан стоял лицом ко мне, – и работу себе, несомненно, найдешь – будешь, скажем, иллюстрировать журналы и комиксы. Возможно, тебе даже удастся поступить на какую-нибудь фирму вроде той, где ты работал, прежде чем перебрался ко мне. Хотя это, конечно, будет означать конец твоего развития как серьезного художника, но ведь ты, несомненно, учел все.

Эти слова могут, наверное, показаться излишне безжалостными и осуждающими в устах учителя, который прекрасно знает, с каким восхищением и любовью относится к нему его ученик. С другой стороны, если учитель столько времени, сил и средств отдал кому-то из своих учеников и, более того, – допустил, что в глазах общества имя ученика стало прочно связываться с его собственным, то, наверное, можно понять, а может быть, и извинить этого учителя, если он вдруг утратит на миг самообладание и чувство меры и совершит такой поступок, о котором, возможно, впоследствии пожалеет. И хотя всякие спекуляции насчет того, кому в действительности принадлежат созданные учеником картины, представляются, несомненно, нелепыми, все же можно понять, если учитель – а ведь именно он, в конце концов, обеспечивал ученика и красками, и холстами, и прочими необходимыми материалами – в столь острый момент вдруг забудет о том, что именно ученик имеет все мыслимые права на собственные работы.

При всем при том подобное высокомерие и проявление собственнических инстинктов со стороны учителя – каким бы знаменитым он ни был – несомненно, достойны сожаления. Я до сих пор время от времени вспоминаю то холодное зимнее утро перед самым началом войны и все усиливавшийся запах гари, когда я в сильнейшем волнении стоял у дверей дома Куроды – жалкой хижины, которую он снимал в районе Накамати. Запах гари совершенно определенно исходил из дома, и оттуда же доносились рыдания женщины. Я несколько раз потянул за шнурок звонка, потом громко крикнул, прося меня впустить, но ответа не последовало. Потоптавшись еще немного на пороге, я все же решился войти, но стоило мне распахнуть входную дверь, как передо мной вырос полицейский в мундире.

– Что вам нужно? – сердито спросил он.

– Мне нужен господин Курода. Он дома?

– Этого жильца забрали в полицейский участок на допрос.