Гимн Лейбовичу (Другой перевод) - Миллер-младший Уолтер Майкл. Страница 66
— Но, преподобный отец, я еще не совсем готов…
— Это не так уж и важно. Кроме двадцати семи человек экипажа — все они люди нашего ордена, — полетят и другие: шесть сестер и двенадцать детей из школы святого Иосифа, двое ученых и три епископа, двое из них посвящены лишь недавно. Они могут возводить в сан, а поскольку один из них представляет святого отца, то они обладают также властью посвящать и в епископы. Они возведут вас в сан, когда найдут, что вы готовы. Времени будет достаточно, вы будете в космосе несколько лет, но мы хотели бы знать, есть ли у вас призвание, и знать это сейчас.
Брат Джошуа на мгновение вскинулся, а затем покачал головой.
— Я не знаю.
— Может быть, вам нужно подумать с полчаса? Или стакан воды? Вы так побледнели… Я говорю вам, сын мой, что если вы собираетесь руководить общиной, то должны быть способны решать вопросы сходу, не откладывая. Вы должны все решить сейчас. Ну, можете вы что-нибудь сказать?
— Домине, я не… я не уверен…
— Ну вы зануда, однако. Собираетесь ли вы сунуть голову в ярмо, сын мой? Или вы еще не приучены к нему? Вы будете призваны стать ослом, на котором Христос въехал в Иерусалим, но это тяжелая ноша, и она может сломать вам хребет, ибо она содержит все грехи мира.
— Я не думаю, что смогу…
— Брюзжать и хрипеть. Зато вы умеете рычать, а это хорошо для вожака стаи. Послушайте, никто из нас «не может» по-настоящему. Но мы должны попытаться, и мы попытаемся. Эта попытка может уничтожить вас, но мы и к этому готовы. У ордена нашего были аббаты из золота, аббаты из холодной, негнущейся стали, аббаты из мягкого свинца, и никто из них «не мог», хотя некоторые из них были поспособнее, чем иные святые. Волею небес золото расплющилось, сталь сделалась хрупкой и ломкой, свинец рассыпался в прах. Что касается меня, то я вполне счастлив быть ртутью. Я распадаюсь на отдельные капли, но раньше или позже снова собираюсь в единое целое. И все-таки я чувствую, что наступает время снова расплескаться на капли, и похоже, что в этот раз навсегда. А из чего сделаны вы, сын мой?
— Я из мяса, костей и щенячьих хвостов, и я боюсь, преподобный отец.
— Сталь стонет, когда ее куют, она задыхается, когда ее закаливают. Она трескается, когда ее чрезмерно нагружают. Я думаю, даже сталь боится, сын мой. Хотите полчаса на обдумывание? Глоток воды? Глоток воздуха? Перестаньте трястись. Если вас от этого тошнит, суньте два пальца в рот. Если это вселяет в вас ужас, кричите во весь голос. И как бы это ни действовало на вас, молитесь. А перед мессой приходите в церковь и скажите нам, из чего сделан сей монах. Орден разделяется, и та наша часть, которая уходит в космические пространства, уходит навсегда. Чувствуете ли вы призвание стать их пастырем? Идите и решите.
— Я полагаю, иного выхода нет.
— Есть. Стоит только сказать: «Я не чувствую призвания к этому». Тогда будет избран кто-нибудь другой, вот и все. Но идите, успокойтесь, а потом приходите к нам в церковь с твердым решением. Я иду туда прямо сейчас.
Аббат встал и кивком отпустил монаха.
Во внутреннем дворе было совсем темно, только тонкая полоска света пробивалась из-под врат храма. Пыльная завеса скрывала звезды. На востоке не было никаких признаков рассвета. Брат Джошуа брел в темноте, пока наконец не наткнулся на бордюр, окружающий кусты роз. Он уселся на него, подпер подбородок кулаком и принялся катать камешек большим пальцем ноги. Строения аббатства выглядели темными сонными тенями. Луна, похожая на тонкий ломтик дыни, висела низко над южным горизонтом.
Из церкви доносилось бормотание хора: «Exit, Domine, potentiam tuam, et veni, ut salvos [156]…— яви, Господи, мощь свою и приди защитить нас». Этот молитвенный вздох будет раздаваться снова и снова, пока хватит дыхания. Даже если братья считают это бесполезным.
Но они не могут знать, бесполезно ли это. Или могут? Если у Рима есть хоть какая-нибудь надежда, тогда зачем посылать звездолет? Зачем, если они верят, что эти мольбы о мире на Земле дойдут до Господа? Не станет ли этот звездолет актом отчаяния и маловерия?
«Retrake me, Satanus, et discede!» [157] — подумал он. — Звездолет — это надежда на мир где-нибудь, если не здесь и не сейчас, то, может быть, на планете Альфы Центавра или Беты Гидры, или на той совсем уж дальней планете — как там ее называют — в созвездии Скорпиона. Надежда, а не отчаяние, ты, подлый совратитель. Это бесконечно усталая надежда, почти безнадежная; надежда, которая сказала некогда Лоту: «Отряхни пыль со своих сандалий и иди с проповедью от Содома к Гоморре». Но это все-таки надежда, иначе зачем говорить «иди»? Эта надежда не для Земли, но для человеческой души и человеческой сути где-то там, в другом месте. Когда Люцифер навис над миром, не посылать корабль было бы актом гордыни. Некогда такое же подлейшее существо искушало Господа нашего: «Если ты есть Сын Божий, сойди с креста своего. И пусть ангелы поддержат тебя».
Слишком пылкое упование на Землю привело людей к попытке сотворить рай земной, и они отчаялись в конце концов…»
Кто-то открыл врата храма. Монахи тихо расходились по своим кельям. Лишь неяркий свет лился из дверного проема во внутренний двор. Освещения в церкви поубавилось: Джошуа видел только несколько свечей и тусклый красный свет алтарной лампады. Двадцать шесть его братьев, коленопреклоненные и ожидающие, были едва видны. Кто-то прикрыл врата, но он все еще видел красную точку лампады. Огонь был зажжен для поклонения, он пылал во славу Его, пылал нежно, ради обожания, здесь, в своем красном вместилище. Огонь, избраннейший из элементов мира, но еще и неотъемлемый элемент ада. Любовно пылающий в средоточии храма, он выжег жизнь из города этой ночью и изрыгнул яд свой на Землю. Как странно, что Бог вещал из пылающего куста, что человек превратил символ небес в символ ада.
Он снова поднял глаза к затуманенному небу. Говорят, что и там не найти Эдема. И сейчас где-то далеко отсюда есть люди, которые смотрят на чужие солнца в чужих небесах, вдыхают чужой воздух, распахивают чужую землю. В мирах с морозной экваториальной тундрой, подобных Арктике, но насыщенной испарениями джунглей. Должно быть, еще более скудных, чем Земля, годных лишь для того, чтобы человек мог жить в поте лица своего. Их было совсем немного, тех небесных колонистов из рода Homo loquax nonmunquam sapiens, [158] — всего лишь несколько колоний беспокойного человечества, получающих мизерную помощь от далекой Земли. А теперь они вообще не смогут рассчитывать на помощь там, в своих новых не-Эдемах, еще меньше, чем Земля, похожих на рай. К счастью для них, конечно. Суровыми и строгими пришли люди, чтобы строить свой рай, и чем дольше строили, тем сильнее тревожились из-за сути своей. Они создали сад радостей и становились в нем все несчастнее по мере того, как он произрастал богатством, силой и красотой. Тогда, вероятно, им было легче увидеть, что в этом саду недостает некоторых деревьев или кустарников, которые не могли здесь вырасти. Когда мир погрязал во мраке или гнусности, можно было верить в совершенство и стремиться к нему. Но когда мир осветился разумом и богатством, он начал ощущать узость игольного ушка, и это было мучительно для мира, больше не желающего ни верить, ни трудиться. Да, они снова пришли к уничтожению этого сада Земли, цивилизованного и исполненного знанием, чтобы снова разорвать его на части, чтобы Человек снова мог надеяться, погрязая в отвратительном мраке.
«А ведь Книга Памяти должна отправиться с кораблем! Разве она не проклятие?.. Discede, seductor informis! [159]»
Это знание не было бы проклятием, если бы человек не извратил его, как этой ночью был извращен огонь…