Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4 (СИ) - Амфитеатров Александр Валентинович. Страница 140
Гарп объявили его, в сущности, непереводимым. Любопытно отметить, что у нас, в России, Тацита усиленно переводили при Александре I, ученике Ла Гарпа. За первое десятилетие XIX века вышел перевод «Летописи» (академика Степана Румовского, в 1806—1809 гг.) и перевод всех сочинений Тацита, сделанный в 1802—1807 гг. Федором Поспеловым. Последний перевод не только посвящен императору Александру, но даже и издан по высочайшему повелению, — и это в то самое время (а может быть, именно поэтому), — как на Сене великий ненавистник Тацита, Наполеон, вел с римским историком полемику, точно с живым неприятелем, выгонял его поклонников со службы и требовал от Академии союза против столь опасного врага.
Любопытно, что, в много позднейшем издании писем своих к Никколи, Поджио, упустив из вида даты переписки своей о Таците 1425—1429 гг. — с каким-то задним намерением фальсифицировал даты 28 декабря 1427 и 5 июня 1428 года в двух, вновь оглашенных, письмах, которыми он просит:
«Ты мне прислал том Сенеки и Корнелия Тацита. Благодарю тебя. Но последний исполнен ломбардским письмом, при чем значительная часть букв стерлась. А я видел у тебя во Флоренции другой экземпляр, написанный древним письмом (каролинским)... Трудно найти писца, который правильно прочел бы тот список, что ты мне прислал. Пожалуйста, доставь мне такого. Ты можешь, если захочешь». Во втором письме Поджио уверяет Никколи, что, через посредство Бартоломео де Бардис послал ему декаду Ливия и Корнелия Тацита. «В Таците твоем недостает нескольких страниц в разных местах рукописи», и т.д.
Рядом довольно обстоятельных доказательств, чрез исключение третьего, Гошар устанавливает факт, что рукопись ломбардскими буквами и с пропусками листов не могла быть иною, как тем Вторым Медицейским списком, который считается древнейшим экземпляром Тацита. Вместе с тем, Поджио дает понять, что в его и Никколи распоряжении есть еще какой-то древний Тацит, писанный буквами античными (каролинскими). Даты писем, — кажется, нельзя сомневаться, — подложны, сочинены post factum появления в свете Тацита от имени Никколи, затем, чтобы утвердить репутацию первого (ломбардского) списка, пошедшего в обиход разных княжеских библиотек и подготовить дорогу второму списку (каролинским почерком). История переставила их очередь: первый Тацит Поджио сделался Вторым Медицейским, второй Тацит Поджио сделался Первым Медицейским, — так полагает и во многом правдоподобно доказывает Гошар.
Изучая историю происхождения Первого Медицейского списка (каролинским письмом), нельзя не заметить, что повторяется легенда, окружившая, 80 лет тому назад, список Никколо Никколи, то есть — Второй Медицейский. Опять на сцене северной монастырь, опять какие-то таинственные неназываемые монахи. Какой-то немецкий инок приносит папе Льву X начальную 5 главу «Анналов». Папа, в восторге, назначает будто бы инока издателем сочинения. Инок отказывается, говоря, что он малограмотен. Словом, встает из мертвых легенда о поставщике Второго Медицейского списка, герсфельдском монахе, — только перенесенная теперь в Корвеи. Посредником торга легенда называет, как уже упомянуто, Арчимбольди — в ту пору собирателя налогов в пользу священного престола, впоследствии архиепископа миланского. Однако, Арчимбольди не обмолвился об этом обстоятельстве ни единым словом, хотя Лев X — якобы чрез его руки—заплатил за рукопись 500 цехинов, т.е. 6.000 франков, по тогдашней цене денег целое состояние. Эти вечные таинственные монахи, без имени, места происхождения и жительства, для Гошара — продолжатели фальсификационной системы, пущенной в ход Поджио Браччиолини. Их никто не видит и не знает, но сегодня один из них приносит из Швеции или Дании потерянную декаду Тита Ливия, завтра другой из Корвеи или Фульды Тацита и т.д. — всегда почему-то с далекого, трудно достижимого севера и всегда как раз с тем товаром, которого хочется и которого недостает книжному рынку века.
Что касается специально Корвейского монастыря, откуда будто бы происходит Первый Медицейский список, мы имеем достаточное отрицательное свидетельство в письме самого Поджио Браччиолини, адресованного к Никколо Никколи еще из Англии, что знает он этот немецкий монастырь как свои пять пальцев, и — не верь дуракам: никаких редкостей в нем нет! Из ближайших по времени ученых решительно никто ничего не знает о находке Тацита (включительно до его первоиздателя Бероальда) в Корвейском монастыре. Смутно все говорят о Германии, как то было и во время Никколо Никколи. Современники и друзья Арчимбольди, — Алчати, Угелли, — ничего не говорят о роли его в столь важном и славном открытии века. Больше того: Угелли рекомендует Арчимбольди особой столь знатного происхождения, что мудрено даже и вообразить его на скаредном амплуа провинциального собирателя налогов и милостыни. Аббат Мегю (Mehus) в XVIII столетии оставил легенду о корвейском происхождении Тацита без внимания, Бэйль сообщает ее лишь как слух, изустно, в виде анекдота, переданного ему «покойным господином Фором, доктором теологии парижского факультета». Со слов того же Фора, он рассказывает, будто папа Лев X так желал найти недостающие главы Тацита, что не только обещал за них деньги и славу, но и отпущение грехов. Удивительно ли, что их поторопились найти?
Итак, об части Тацитова кодекса — одинаково загадочны происхождением своим. Гошар предполагает, по единству темноте и легенде, их окружающих, что они оба — одного и того же происхождения и общей семьи: вышли из римской мастерской флорентинца Поджио Браччиолини,
ІV
Становясь в роль прокурора, обвиняющего одного из величайших гуманистов в преднамеренном подлоге, Гошар, естественно, должен быть готов к ответам на все возражения противной стороны — защитников Тацита, в интересах которого отстоять обвиняемого Поджио. За три века Тацитова авторитета, их выросло множество, и обширнейший арсенал их серьезен.
Первое возражение — о неподражаемом, латинском языке Тацита — собственно говоря, самое важное и убедительное с нашей, современной точки зрения — рушится пред соображением о типе образованности XV века вообще и Поджио Браччиолини, как его литературного короля, в особенности. Для этого писателя классическая латынь — родной литературный язык. Он не пишет иначе, как по- латыни — и как пишет! По гибкости подражания, это — Проспер Мериме XV века, но еще более образованный, гораздо глубже, вдумчивее и тоньше. Он знает, что ему предстоит иметь дело не с большой публикой, классически полуобразованной, если не вовсе невежественной, но с критикой специального классического образования, и идет на экзамен знатоков во всеоружии разнообразнейших стилей. Когда читателю угодно, Поджио—Сенека, Петроний, Тит Ливий: как хамелеон слога и духа, он пишет под кого угодно, и его «под орех» так же красиво, как настоящий орех.
Сверх того, предрассудок неподражаемости языка Тацита вырос в новых веках вместе с ростом общего Тацитова авторитета. Его темные места, запутанность оборотов, чрезмерный, местами съедающий мысль, лаконизм, синтаксические ошибки и неточности сильно смущали уже первых комментаторов.
— Такие потемки, что сам Феб их не осветит! — сокрушается однажды Юст Липсий.
Блаженный Ренен считает язык Тацита упадочным и испорченным чужеземными оборотами (abeunte jam romano sermone in perigrinas formas atque figuras): зато он впитал в себя сок и кровь событий!"
Алчиати, Бероальд, Ферре, Ренан, Юст Липсий, Гроновиусы, Бротье, Гревиус, Эрнести — вот сколько приемных отцов у Тацитова текста после того, как он вышел из мастерской Поджио Браччиолини. Все они текст разбирали, редактировали, правили, и уже в XVII веке Тацит пришел далеко не тот, как увидал его век ХV-й. Альчиати и Ферре (Ferretus) жестоко нападали не его жесткую, трудную латынь, к большому негодованию ла Мот ле Байе и ранее Мюре (1526—1585), который уверял, что «у великих римских писателей повара и погонщики мулов знали латинский язык лучше, чем все мы нынешние», Бэйль, однако, с этим не согласился и определенно настаивает, что язык Тацита в образцы латыни и подражанию совсем не годится. В нем есть — «на любителя» — прелесть своеобразной оригинальности, но это не «классик золотого века». Как? — восклицает Бэйль, — нас хотят заставить видеть в Таците идеал чистой и красивой латыни? В таком случае, надо бросить в печь Цицерона и Тита Ливия; потому что, покуда мы с ними будем сравнивать Тацита, этот последний всегда будет казаться нам немножко слишком захваленным... Процесс этой правки продолжается и посейчас, но, несмотря на четырехвековую работу, ни один латинский классик не вызывает стольких недоумений и оговорок, вроде: «так, по крайней мере, думают грамматики» или даже: «здесь ученые мужи стали в тупик!», как иногда восклицает Жозеф Ноде: hie aestuant docti viri! Этот роковой тупик и до сих пор постигает ученых, даже так беззаветно влюбленных в Тацита, как наш Модестов: восхищаясь оригинальным языком Тацита, он, однако, горько жалуется на его запутанность и темноты. Бюрнуф в 1859 году выразил мнение, что, сколько над Тацитом ни работали комментаторы, очищая его и выправляя, в нем всегда останутся сомнительные места, и ни одно издание не сходится с другим тождественно. «Оригинальность языка, при бесконечном горизонте мысли, производит, что последняя является у него иногда как бы в сумерках и заставляет читателя ломать голову, ее разыскивая. За это ученые (Гордон, ла Блеттери, Ансильон) применяли к стилю Тацита характеристику, которою он сам отметил Поппею, жену Нерона: — Она всегда скрывала под вуалью часть лица, для того ли, чтобы не удовлетворить вполне любопытства тех, кто ею любовался, или для того, что это ей было к лицу». (Burnouf.)