Тайна Эвелин - Кларк Имоджен. Страница 11
– Знаю, тебе очень нелегко, сейчас совсем не время, но мне уже все надоело. У нас было неважно и до того, как ты…
До того, как я убила ребенка и испытала нервный срыв, подумала она, но не смогла произнести это вслух.
– Но… – начала она, но он поспешил ее перебить.
– Прости, Роз, я не хочу причинять тебе боль. – Доминик не мог смотреть ей в глаза и, кажется, произносил заранее приготовленную речь. Пип слышала слова, но ни одному не верила. – Честно, не хочу. Но я больше так не могу. Кто знает, сколько пройдет времени, прежде чем ты придешь в себя? Несправедливо для нас обоих с этим тянуть, создавать у тебя впечатление, что все хорошо, когда это не так.
– Но, Дом… – Пип дотронулась до его щеки, как будто физический контакт мог не дать разверзнуться пропасти между ними, но Доминик мягко, но решительно убрал ее руку и встал.
– Я приехал для этого. Хотел сообщить тебе лично, а не по телефону.
У него был такой вид, словно он ждет похвалы за свое благородство, но она молчала, и тогда он продолжил:
– А теперь я уйду. Прости меня, Роз. Повеселились, пора и честь знать. Нам обоим пора двигаться дальше, налаживать жизнь.
Пип не могла шелохнуться. Она разинула рот, но не смогла выдавить ни слова. Пип чувствовала оцепенение, как обычно в эти дни. Оцепенение не проходило с момента трагедии.
Может статься, теперь так будет всегда.
Она искала какой-нибудь ответ, но на ум приходила только проза жизни. Он не может ее бросить. Он – это все, что у нее осталось, он – единственная связь с ее другой, настоящей жизнью. Если он сейчас уйдет, то она навсегда застрянет в капкане этого нового, фальшивого мира. Она искала у себя в душе эмоциональную реакцию, зная, что он ждет именно этого, но ничего не находила: в душе было пусто.
Доминик оглянулся на нее от двери, вцепившись в дверную ручку.
– Прости, Роз, – повторил он. – Мне искренне жаль. Я уйду не прощаясь, сама потом все объясни родителям. Я свяжусь с тобой, обсудим, как быть с твоими вещами.
Он вышел через переднюю дверь, решив не пересекать кухню. Пип осталась сидеть, глядя туда, где он только что стоял.
– Пип! – донесся из кухни голос матери. – Кто это прошел через двор? Доминик? Пошел к машине за вещами? – Он появилась в дверном проеме – румяная, с томатным пюре на подбородке, похожим на свежий шрам. – Пип?..
Дочь смотрела на нее невидящим взглядом, ничего не слыша.
– В чем дело, Пип? Что случилось? Где Доминик?
Пип чувствовала непробиваемое спокойствие. Она даже не помнила, когда ей было так же спокойно раньше.
– Он ушел, – сказала она. – Все кончено, он ушел.
10
– Бедная моя девочка! – ахнула мать, мигом оказавшаяся на диване, рядом с дочерью, касаясь ее всем своим тучным телом. После трагедии Пип ни с кем, кроме Доминика, так тесно не соприкасалась, поэтому ей было странно чувствовать, как в нее перетекает материнское тепло. К своему собственному удивлению, она не отстранилась, сработал давно забытый инстинкт – впитывать материнское тепло в моменты отчаяния.
Пип не могла разобраться в собственных чувствах. Казалось бы, она должна была находиться в шоке, но если быть до конца честной с собой, то она знала, что разрыва не избежать. Все признаки были налицо: их странные телефонные разговоры, все более редкие посещения им фермы, все более широкая пропасть между ней и его лондонской жизнью. Расшифровать все эти сигналы было несложно.
Сначала она думала, что может положиться на Доминика, что переживет с его помощью весь этот кошмар, что он будет рядом, пока она снова не встанет на ноги, невзирая на все сложности.
Получалось, что она в нем ошиблась. Он не мог дать ей того, в чем она нуждалась, – не мог или даже не хотел. Второе было, наверное, ближе к правде. Если поверить тому, что она только что от него услышала, то он намеревался завершить их отношения еще до несчастья и выжидал, чтобы не получилось слишком поспешно, – не хотел ее бросать, пока она была в полностью разбитом состоянии. Но Пип не очень в это верилось. Раньше их отношения были прочными, без трещин. Скорее всего, он убедил себя, что их отношения были шаткими и раньше, чтобы оправдать свое нынешнее решение уйти.
От этого ей было больнее всего. Пока Пип вынашивала планы на совместное будущее после ее возвращения домой, он придумывал, как бы окончательно с ней расстаться. С кем он откровенничал? Сколько его друзей знали про его план ухода? Не исключено, что они даже жалели его: бедняжка Доминик, он остается с Роз, потому что она разбита, человека в таком состоянии не бросают. Она представила их болтовню на встречах, которые она пропустила, на пьяных вечеринках, на которых он бывал без нее, пока она гнила в Суффолке.
«Он в ловушке. Скорее всего, до того, как она убила паренька, их отношения были еще терпимыми, но потом с ней случился срыв, и от отношений ничего не осталось. Дому оставалось только дожидаться, пока ей станет лучше, а потом проститься».
«Это затянулось на месяцы».
«Так и есть. Я и говорю: бедный Дом».
Что, если они правы? Что, если он не уходил, пока не убедился, что она уже ничего с собой не сделает? Пип не могла поверить, что он так думал. Ни разу после трагедии у нее не было мыслей о самоубийстве. Но знал ли об этом Доминик? Знал ли он ее вообще?
– Пип, милая, ты в порядке? – спросила мать, нарушив ход ее мыслей, и положила ладонь на ее руку. От этого прикосновения Пип опомнилась. Они сидели рядышком, обеим некуда было деваться. Теперь эта близость показалась Пип чрезмерной. Возникла необходимость вырваться, заручиться пространством вокруг себя, защититься, создать личное защитное поле. Она отодвинулась от матери, чтобы вскочить и сбежать.
– Все нормально, – сказала она. – Пожалуй, я пойду наверх. Мне просто надо…
Больше ничего не объясняя, она выскользнула из комнаты. Пип чувствовала себя бестелесной, как облачко дыма, такой хрупкой, что достаточно было чихнуть – и от Филиппы Роз апплби ничего не осталось бы.
– Крикни, если тебе что-то понадобится… – успела сказать ей в спину мать.
Пип поднялась по деревянной лестнице на второй этаж, перешагивая через две ступеньки, ввалилась в свою комнату и захлопнула дверь, как уже делала много раз: сколько лестниц было преодолено, сколько дверей захлопнуто! Иногда ей казалось, что последние десять лет ее жизни, все ее достижения превратились в ничто. Никто здесь не понимал толком, что значит быть барристером. Ее отец разбирался в ее занятиях не лучше матери. Однажды она слышала, как он объяснял кому-то, что она зарабатывает защитой убийц; при этом он выпячивал грудь и следил, все ли в комнате внимают его рассказу. Пип сбилась со счета, сколько раз пыталась им втолковать, что барристеры бывают разные и что ни она, ни кто-либо из ее коллег не имеют дела с уголовным правом. Сначала она была удручена тем, что отец совсем не замечает ее другой, настоящей жизни, иначе он так не перевирал бы все, но потом она увидела, с какой гордостью он про нее рассказывает, и была вынуждена взглянуть на это иначе. Так ли важны подробности, если главное верно? Отец гордится ее лондонской жизнью, даже не понимая ее. Разве этого недостаточно?
Но чем ему гордиться сейчас? Кто она теперь? Остались в прошлом костюмы с иголочки, торжественные выходы из здания корпорации барристеров на глазах у замерших зевак, гадающих, что она за важная птица; нет больше статусного бойфренда и всех достоинств жизни с ним.
Жизнь за жизнь.
Пип лишилась почти всего; что у нее, собственно, осталось? Она привыкла гордиться тем, что делает, а не тем, кем является, своей внешней оболочкой, а не происходящим у нее внутри. Для нее все затмевал статус, статус ее вылепил, сформировал. Теперь, когда облетела мишура, что осталось? Ее волочило по жизни, и не за что было уцепиться. Какой ужас!
Пип залезла в постель, но вместо того, чтобы забиться под одеяло, уставилась на реликвии своего детства, сохраненные в этой комнате, как в храме. Она ощущала пугающее спокойствие. Всего за полгода все составляющие ее жизни, которые она считала надежными, рухнули или испарились. Почему же она не плачет? Где мучительные рыдания, жгучие слезы, оплакивание себя напоказ, причитания, что надо было заранее подготовиться к такому катастрофическому повороту? Ее глаза были неприлично сухими. Если не считать неожиданно случившегося с ней уклона в философствование, не вызывавшего, впрочем, огорчения, она чувствовала себя хо-ро-шо.