Осень средневековья - Хейзинга Йохан. Страница 106

Для оживления разговора Фруассар пользуется определенным приемом: отвечающий с удивлением повторяет реплику собеседника. ""Monseigneur, Gaston est mort". -- "Mort?" -- dit le conte. -- "Certes, mort est-il pour vray, monseigneur"" [""Монсеньор, Гастон мертв". -- "Мертв?" -- переспросил граф. -- "Конечно, вправду мертв, монсеньор""]. Или в другом месте: "Si luy demanda, en cause d'amours et de lignaige, conseil. "Conseil, -- respondi l'archevesque, -- certes, beaux nieps, c'est trop tard. Vous voules clore l'estable quant le cheval est perdu""[17] ["И он попросил у него совета в любви и в семейных делах. "Совета? -- произнес архиепископ. -- По правде говоря, мой любезный племянник, теперь уже слишком поздно. Вы хотите запереть конюшню после того, как лошадь уже пропала""].

Поэзия также щедро прибегает к этому стилистическому приему. В короткой стихотворной строке вопросы и ответы порою повторяются дважды:

Mort, je me plaing. -- De qui? -- De toy.

-- Que t'ay je fait? -- Ma dame as pris.

-- C'est verite. -- Dy moy pour quoy.

-- Il me plaisoit. -- Tu as mespris[18].

Смерть, я виню. -- Кого? -- Тебя.

-- В чем? -- Госпожу мою сгубила.

-- Да, это так. -- Зачем? -- Губя,

Я радуюсь. -- Ты зло свершила.

Здесь все время прерывающийся обмен репликами уже более не средство, а цель: достижение виртуозности. Поэт Жан Мешино умеет доводить этот искусный прием до высочайшего уровня. В балладе, в которой несчастная Франция обвиняет своего короля (Людовика XI), обмен репликами в каждой из тридцати строк происходит по три-четыре раза. И нужно сказать, что воздействие стихотворения как политической сатиры от этой непривычной формы отнюдь не снижается. Вот первая строфа баллады:

Sire... -- Que veux? -- Entendez... -- Quoy? -- Mon cas.

-- Or dy. -- Je suys... -- Qui? -- La destruicte France!

-- Par qui? Par vous. -- Comment? -- En tous estats.

-- Tu mens. -- Non fais. -- Qui le dit? -- Ma souffrance.

-- Que souffres tu? -- Meschief. -- Quel? -- A oultrance.

-- Je n'en croy rien. -- Bien y pert. -- N'en dy plus!

-- Las! si feray. -- Tu perds temps. -- Quelz abus!

-- Qu'ay-je mal fait? -- Contre paix[19]. -- Es comment?

-- Guerroyant... -- Qui? -- Vos amys et congnus.

-- Parle plus beau. -- Je ne puis, bonnement[20].

Сир... -- Что тебе? -- Внемлите... -- Ты о чем?

-- Я... -- Кто ты? -- Франция опустошенна.

-- Кем? -- Вами. -- Как? -- В сословии любом.

-- Молчи. -- Се речь терпенья несконченна.

-- Как так? -- Живу, напастьми окруженна.

-- Ложь! -- Верьте мне. -- Пустое ремесло!

-- Молю! -- Напрасно. -- Се творите зло!

-- Кому? -- Противу мира. -- Как? -- Воюя...

-- С кем? -- Ближних истребляете зело.

-- Учтивей будь. -- Нет, право, не могу я.

Еще одним выражением поверхностного натурализма в литературе этого времени является следующее. Хотя намерения Фруассара направлены на описание рыцарских подвигов, он с большой точностью изображает -- можно сказать, вопреки своей воле -- прозаическую реальность войны. Так же как и Коммин, который подтрунивает над рыцарством, Фруассар особенно наглядно описывает усталость, ненужные приготовления, бессмысленные продвижения войск, беспокойство ночного лагеря. Он умеет мастерски передавать настроение промедления и ожидания[21].

В скупом и точном рассказе о внешних обстоятельствах того или иного события он достигает порою почти трагической силы, как, например, в описании смерти юного Гастона Феба, в гневе заколотого своим отцом[22]. Фруассар настолько фотографичен, что за его словами распознаются черты рассказчиков, сообщающих ему свои бесчисленные faits divers [происшествия]. Так, все, что поведал его попутчик, рыцарь Эспен дю Лион, передано просто великолепно. Там, где литература просто описывает, не испытывая помех со стороны всевозможных условностей, она сравнима с живописью, хотя все же не может не уступать ей.

Эти непринужденные наблюдения не распространяются на изображение в литературе картин природы. К описанию природы литература XV столетия отнюдь не стремится. Ее наблюдения ограничиваются пересказыванием эпизодов, если находят их важными, -- при том, что все внешние обстоятельства фиксируются так, как если бы они были запечатлены на светочувствительной пластинке. Об осознанной литературной манере здесь не может быть и речи. Однако изображение природы, которое для живописи являлось естественной принадлежностью этого вида искусства и происходило как бы само собою, в литературе -- сознательный стилевой прием, привязанный к определенным формам, вне какой-либо потребности в подражании. В живописи изображение природы было делом побочным и поэтому могло оставаться чистым и сдержанным. Именно потому, что сюжет не имел отношения к ландшафтному фону, а последний не являлся составным элементом иерархического стиля, художники XV столетия могли придавать своим пейзажам ту меру гармоничной естественности, в которой строгие предписания, касающиеся сюжета, все еще отказывали основному изображению. Египетское искусство являет собою точную параллель этой особенности: в моделировке фигурок рабов, из-за того что это было не главным, художник отказывался от формальных канонов, требовавших в изображение людей вносить определенные искажения, -- и иногда именно эти второстепенные фигурки демонстрируют изумительную по чистоте верность природе, так же как и фигурки животных.

Чем меньше проявляется связь ландшафта с основным изображением, тем гармоничнее и естественнее покоится он в самом себе. В качестве фона в напряженном, вычурном, помпезном Поклонении волхвов на миниатюре из Tres riches heures de Chantilly[23] [Роскошного часослова из Шантийи] вид Буржа возникает словно греза в нежной законченности атмосферы и ритма.

В литературе описание природы все еще выступает в пасторальных одеждах. Выше мы уже говорили о шедших при дворе спорах "за" и "против" бесхитростной сельской жизни. Точно так же, как в те времена, когда на небосводе всходила звезда Жан-Жака Руссо, считалось хорошим тоном сетовать на усталость от суетной придворной жизни и аффектированно выражать охоту к мудрому бегству от соблазнов двора, дабы услаждать себя ржаным хлебом и беззаботной любовью Робена и Марион. Это было сентиментальной реакцией на полнокровную пышность и высокомерный эгоизм реального окружения, реакцией ни в коей мере не фальшивой, но при этом в основе своей -- манерой поведения все же чисто литературного свойства.

К той же манере поведения относится и любовь к природе. Поэтическое выражение ее чисто условно. Природа была излюбленным элементом большой светской игры, развивавшейся в рамках придворной эротической культуры. Описание красоты цветов и птичьего пения сознательно культивировалось в предписанных формах, понятных каждому из участников. Поэтому изображение природы в литературе стоит на совершенно ином уровне, нежели в живописи.

Не считая пастушеских стихотворений и разработки мотива раннего весеннего утра в качестве обязательного вступления, едва ли имелась еще какая-либо потребность в изображении природы. Иной раз в повествование может влиться несколько фраз о природе, как мы это видим у Шателлена в описании выпавшей росы (и именно ненамеренная природная зарисовка чаще всего оказывается наиболее впечатляющей). Остается еще пасторальная поэзия, где и следует наблюдать возникновение в литературе чувства природы. Для того чтобы продемонстрировать в общих чертах известный эффект разработки деталей, можно наряду с уже упоминавшимися выше страницами из Алена Шартье предложить в качестве примера стихотворение Regnault et Jehanneton, строками которого венценосный пастух Рене облекает свою любовь к Жанне де Лаваль. Но и здесь целостное видение картины природы отсутствует, здесь нет единства, которое художник в состоянии придать пейзажу посредством цвета и света; все это остается лишь прелестным нанизыванием ряда отдельных деталей. Щебечущие птички -- одна, сменяющая другую, насекомые, лягушки, наконец, идущие за плугом крестьяне.