Осень средневековья - Хейзинга Йохан. Страница 4

Но один звук неизменно перекрывал шум беспокойной жизни; сколь бы он ни был разнообразным, он не смешивался ни с чем и возносил все преходящее в сферу порядка и ясности. Это колокольный звон. Колокола в повседневной жизни уподоблялись предостерегающим добрым духам, которые знакомыми всем голосами возвещали горе и радость, покой и тревогу, созывали народ и предупреждали о грозящей опасности. Их звали по именам: Роланд, Толстуха Жаклин, -- и каждый разбирался в значении того или иного звона. И хотя колокола звучали почти без умолку, внимание к их звону вовсе не притуплялось. В продолжение пресловутого судебного поединка между двумя валансьенскими горожанами в 1455 г., повергшего в состояние невероятного напряжения весь город и весь Бургундский двор, большой колокол -- "laquelle fait hideux a oyr" ["ужасавший слух"], по словам Шателлена[1], -- звонил, пока не окончилась схватка. На колокольне церкви Богоматери в Антверпене все еще висит старинный набатный колокол, отлитый в 1316 г. и прозванный Orida, т.е. horrida -- страшный[2]. Sonner l'effroy, fair l'effroy -- значит бить в набат[3]; само слово effroy первоначально означало раздор (onvrede -- exfredus), затем оповещение о тревоге колокольным звоном, т.е. набат, и наконец -- страх. Какое же невероятное возбуждение должно было охватывать каждого, когда все церкви и монастыри Парижа били в колокола с утра до вечера -- и даже ночью -- по случаю избрания Папы, который должен был положить конец схизме[1*], или в честь заключения мира между бургиньонами и арманьяками[2*] [4]!

Глубоко волнующее зрелище, несомненно, представляли собою процессии. В худые времена -- а они случались нередко -- шествия сменяли друг друга, день за днем, за неделей неделя. Когда пагубная распря между Орлеанским и Бургундским домами в конце концов привела к открытой гражданской войне и король Карл VI в 1412 г. развернул орифламму[3*], чтобы вместе с Иоанном Бесстрашным выступить против арманьяков, которые изменили родине, вступив в союз с англичанами, в Париже на время пребывания короля во враждебных землях было решено устраивать процессии ежедневно. Они продолжались с конца мая чуть не до конца июля; в них участвовали сменявшие друг друга ордена, гильдии и корпорации; они шли всякий раз по другим улицам и всякий раз несли другие реликвии: "les plus piteuses processions qui oncques eussent ete veues de aage de homme" ["пpeжалостливые шествия, печальнее их не узришь на веку своем"]. В эти дни люди постились; все шли босиком -- советники парламента[4*], так же как и беднейшие горожане. Многие несли факелы или свечи. Среди участников процессий всегда были дети. Пешком, издалека, босиком приходили в Париж бедняки-крестьяне. Люди шли сами или взирали на идущих "en grant pleur, en grans larmes, en grant devocion" ["с великим плачем, с великою скорбию, с великим благоговением"]. К тому же и время было весьма дождливое[5].

А еще были торжественные выходы государей, обставлявшиеся со всем хитроумием и искусностью, на которые только хватало воображения. И в никогда не прекращающемся изобилии -- казни. Жестокое возбуждение и грубое участие, вызываемые зрелищем эшафота, были важной составной частью духовной пищи народа. Это спектакли с нравоучением. Для ужасных преступлений изобретаются ужасные наказания. В Брюсселе молодого поджигателя и убийцу сажают на цепь, которая с помощью кольца, накинутого на шест, может перемещаться по кругу, выложенному горящими вязанками хвороста. Трогательными речами ставит он себя в назидание прочим, "et tellement fit attendrir les c?urs que tout le monde fondoit en larmes de compassion" ["и он столь умягчил сердца, что внимали ему все в слезах сострадания"]. "Et fut sa fin recommandee la plus belle que l'on avait onques vue" ["И содеял он кончину свою примером, прекраснейшим из когда-либо виденных"][6]. Мессир Мансар дю Буа, арманьяк, которого должны были обезглавить в 1411 г, в Париже в дни бургиньонского террора, не только дарует от всего сердца прощение палачу, о чем тот просит его согласно с обычаем, но и желает, чтобы палач обменялся с ним поцелуем. "Foison de peuple y avoit, qui quasi tous ploroient a chaudes larmes" ["Народу было там в изобилии, и чуть не все плакали слезами горькими"]. Нередко осужденные были вельможами, и тогда народ получал еще более живое удовлетворение от свершения неумолимого правосудия и еще более жестокий урок бренности земного величия, нежели то могло сделать какое-либо живописное изображение Пляски смерти[5*]. Власти старались ничего не упустить в достижении наибольшего впечатления от этого зрелища: знаки высокого достоинства осужденных сопровождали их во время скорбного шествия. Жан де Монтегю, королевский мажордом, предмет ненависти Иоанна Бесстрашного, восседает высоко в повозке, которая медленно движется за двумя трубачами. Он облачен в пышное платье, соответствующее его положению: капюшон, который ниспадает на плечи, упланд[6*], наполовину красные, наполовину белые панталоны и башмаки с золотыми шпорами -- на этих шпорах его обезглавленное тело и остается потом висеть на виселице. Богатого каноника Никола д'Оржемона, жертву мщения арманьяков, в 1416г. провозят через Париж в телеге для мусора облаченным в просторный лиловый плащ с капюшоном; он видит, как обезглавливают двух его сотоварищей, прежде чем его самого приговаривают к пожизненному заключению "au pain de doleur et a eaue d'angoisse" ["на хлебе скорби и воде печали"]. Голова мэтра Одара де Бюсси, позволившего себе отказаться от места в парламенте[7*], по особому повелению Людовика XI была извлечена из могилы и выставлена на рыночной площади Эдена, покрытая алым капюшоном, отороченным мехом, "selon la mode des conseillers de Parlement" ["как носил, по обычаю, советник Парламента"]; голову сопровождала стихотворная эпитафия. Король сам с язвительным остроумием описывает этот случай[8].

Не столь часто, как процессии и казни, появлялись то тут, то там странствующие проповедники, возбуждавшие народ своим красноречием. Мы, приученные иметь дело с газетами, едва ли можем представить ошеломляющее воздействие звучащего слова на неискушенные и невежественные умы того времени. Брат Ришар, тот, кто был приставлен в качестве исповедника к Жанне д'Арк, проповедовал в Париже в 1429 г. в течение десяти дней подряд. Он начинал в пять утра и заканчивал между десятью и одиннадцатью часами, большей частью на кладбище des Innocents [Невинноубиенных младенцев][8*], в галерее со знаменитыми изображениями Пляски смерти. За его спиной, над аркою входа, горы черепов громоздились в разверстых склепах. Когда, завершив свою десятую проповедь, он возвестил, что это последняя, ибо он не получил разрешения на дальнейшие, "les gens grans et petiz plouroient si piteusement et si fondement, commes s'ilz veissent porter en terre leurs meilleurs amis, et lui aussi" ["все, стар и млад, рыдали столь горько и жалостно, как если б видели они предание земле своих близких, и он сам вместе с ними"]. Когда же он окончательно покидал Париж, люди, в надежде, что он произнесет еще одну проповедь в Сен-Дени в воскресенье, двинулись туда, по словам Парижского горожанина, толпами еще в субботу под вечер, дабы захватить себе место -- а всего их было шесть тысяч, -- и пробыли там целую ночь под открытым небом[9].

Запрещено было проповедовать в Париже и францисканцу Антуану Фрадену из-за его резких выступлений против дурного правления. Но как раз поэтому его любили в народе. Денно и нощно охраняли его в монастыре кордельеров[9*]; женщины стояли на страже, будучи вооружены золой и каменьями. Над предостережением против такой охраны, возглашенным от имени короля, только смеялись: мол, где уж ему было узнать об этом! Когда же Фраден, следуя запрету, вынужден был наконец все же покинуть город, народ провожал его "crians et soupirans moult fort son departement"[10 ]["громко рыдая и вздыхая, ибо он оставлял их"].