Осень средневековья - Хейзинга Йохан. Страница 89

Les dyables sont tous en abisme,

-- Dist Franc-Vouloir -- enchaienniez

Et n'auront turquoise ni lime

Dont soient ja desprisonnez.

Comment dont aux cristiennez

Viennent ilz faire tant de ruzes

Et tant de cas desordonnez?

Entendre ne scay tes babuzes.

В аду у скованных чертей, --

То скажет Вольное Хотенье, --

Нет ни напилков, ни клещей,

Дабы умыслить вызволенье.

Отколе ж мерзко наважденье?

Чтo христианам вражья рать

Чинит толико злоключенье?

Сей дури не могу понять.

И в другом месте той же поэмы:

Je ne croiray tant que je vive

Que femme corporellement

Voit par l'air comme merle ou grive,

-- Dit le Champion prestement. --

Saint Augustin dit plainement

C'est illusion et fantosme;

Et ne le croient aultrement

Gregoire, Ambroise ne Jherosme.

Quant la pourelle est en sa couche,

Pour y dormir et reposer,

L'ennemi qui point ne se couche

Si vient encoste alle poser.

Lors illusions composer

Lui scet sy tres soubtillement,

Qu'elle croit faire ou proposer

Ce qu'elle songe seulement.

Force la vielle songera

Que sur un chat ou sur un chien

A l'assemblee s'en ira;

Mais certes il n'en sera rien:

Et sy n'est baston ne mesrien

Qui le peut ung pas enlever"[70].

В земном обличье не взлетишь,

И уверенье в том напрасно,

Не дрозд есть женщина, не стриж,

-- Защитник молвил велегласно. --

И Августин глаголет ясно:

То ум, мечтаньями томим;

Григорий мыслит с ним согласно,

Амвросий и Иероним.

Когда поспать и отдохнуть

Убогая в постеле чает,

Враг, не хотяй очес сомкнуть,

Себя близ ней располагает.

Мечтанья ложны навевает

Ей в разум толь искусно он,

Что мнится ей, она летает,

Когда сие всего есть сон.

Мерещится, она стремглав

В собрание ко ведьмам мчится,

Кота, собаку оседлав;

Сего ж ни с кем не приключится:

Ни жердь, ни палка не сгодится,

Дабы хоть на вершок взлететь.

Фруассар, мастерски описавший случай, происшедший с одним гасконским дворянином, который совершил полет в сопровождении некоего духа по имени Хортон, также рассматривает это как "erreur" ["заблуждение"][71]. Вынося свое суждение о том, имеет ли здесь место дьявольское наваждение, Жерсон склонен сделать еще один шаг к объяснению всевозможных проявлений суеверий вполне естественными причинами. Многие суеверия, говорит он, порождаются единственно лишь игрою воображения и меланхолическими мечтаниями; в тысячах случаев это болезненные отклонения фантазии, возможные, например, вследствие каких-то внутренних поражений мозга. Подобный взгляд, а его придерживается и кардинал Николай Кузанский[72], кажется достаточно просвещенным, так же как и мнение, что значительное место в суевериях занимают языческие пережитки и игра поэтического воображения. Однако, хотя Жерсон и соглашается с тем, что эта мнимая чертовщина во многом объясняется естественными причинами, напоследок и он отдает должное дьяволу: внутренние поражения мозга вызываются все-таки дьявольским наваждением[73].

Вне жуткой сферы преследований ведьм Церковь боролась с суевериями, прибегая к средствам целительным и умеренным. Проповедник брат Ришар велит своим слушателям принести и сжечь "madagoires" (корни мандрагоры, альраунов)[18*], "que maintes sotes gens gardoient en lieux repos, et avoient si grant foy en celle ordure, que pour vray ilz creoient fermement que tant comme ilz l'avoient, mais qu'il fust bien nettement en beaux drapeaulx de soie ou de lin enveloppe, que jamais jour de leur vie ne seroient pouvres"[74 ]["каковые немало глупцов держали в тайных местах и питали к сему мусору такое доверие, что поистине с надеждою полагали, будто, имея их и храня завернутыми с нежностью в красивые платки из льна или шелка, не будут они знать бедности ни одного дня своей жизни"]. -- Горожан, дававших цыганам гадать по руке, отлучали от Церкви; была устроена особая процессия, дабы отвратить несчастье, могущее произойти от такого безбожия[75].

Трактат Дионисия Картузианца проясняет, где проходит граница между верой и суеверием, по какому принципу учение Церкви отвергало одни представления и пыталось очистить другие, наполняя их истинно религиозным содержанием. Амулеты, заклинания, напутствия и пр., говорит Дионисий, сами по себе не обладают силой оказывать какое-нибудь воздействие. Этим они отличаются от слов, употребляемых в таинствах, которые, будучи произносимы с должным намерением, вне всякого сомнения, действенны, поскольку такие слова как бы наделены божественной силою. Бенедикции же должны рассматриваться лишь как нижайшие мольбы, высказываемые в подобающих благочестивых выражениях, когда на Бога лишь возлагают надежды. И если пожелания обычно оказывают воздействие, то это либо потому, что Господь -- при том, что нужные слова произносятся должным образом, -- сообщает им необходимую силу; либо -- при том, что слова произносятся по-иному и крестное знамение творится не так, как должно, -- сила таковых слов обеспечивается вмешательством диавола, В сотворяемом бесами нет никакого чуда, ибо им ведомы тайны природы; действия их, стало быть, совершенно естественны: так, поведение птиц и других животных может, к примеру, служить предзнаменованием, будучи вызвано чисто естественными причинами. -- Дионисий признает, что народная практика решительно приписывает всем этим амулетам, заклинаниям и прочему то самостоятельное воздействие, которое он сам отвергает; он, однако, считает, что духовенству лучше бы относиться к таким вещам снисходительно[76].

Вообще отношение ко всему, что выглядело сверхъестественным, можно охарактеризовать как балансирование между разумным, естественным объяснением, непосредственным благочестивым принятием -- и недоверием к бесовской хитрости и обману. Слова, которые благодаря авторитету Августина и Фомы Аквинского звучали непререкаемо: "omnia quae visibiliter fiunt in hoc mundo, possunt fieri per daemones" -- "все, зримо свершающееся в этом мире, может быть учиняемо бесами", -- приводили христианина, преисполненного доброй воли и благочестия, в состояние величайшей неуверенности; и случаи, когда какая-нибудь несчастная истеричка вызывала в своих согражданах благочестивое возмущение -- и бывала затем разоблачена как ведьма, -- происходили, увы, далеко не редко[77].

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. ИСКУССТВО В ЖИЗНИ

Франко-бургундская культура позднего Средневековья знакома нашему поколению более всего по изобразительному искусству, прежде всего по живописи. Братья ван Эйки, Рогир ван Вейден, Мемлинг, вместе со скульптором Слютером, господствуют, на наш взгляд, в искусстве этого времени. Но некогда все было иначе. Примерно около века тому назад, когда имя Мемлинг еще писали как Хемлинк, просвещенный обыватель знал об этой эпохе в первую очередь из истории и, конечно, он читал не самих Монстреле или Шателлена, но Histoire des ducs de Bourgogne [Историю герцогов Бургундских] де Баранта[1], следовавшего за этими двумя авторами. И не воплощалась ли для большинства картина тех времен, наряду с книгами де Баранта и в гораздо большей степени, нежели в них, в Notre-Dame de Paris Виктора Гюго?

С этих страниц вставали страстные и мрачные образы. И у самих составителей хроник, и в переработке их материалов писателями-романтиками XIX в. выступает вперед все самое темное и пугающее, что было в позднем Средневековье: кровавая жестокость, страстность и алчность, кричащее высокомерие, жажда мести и горестная обездоленность. Более светлые краски вносит пестрая, кичливая суета знаменитых придворных празднеств с их напыщенным блеском затасканных аллегорий и чудовищной роскоши.