Время ацтеков - Лорченков Владимир Владимирович. Страница 4
– Ты нарываешься, пацан, – весело и просто говорит он.
– Впрочем, это свидетельствует о том, что ты, по крайней мере, не тупой и не конченый слабак, – делает он мне комплимент.
– Только не радуйся, потому что ты всего лишь полуконченый слабак, – дает он мне определение, с которым я в принципе согласен.
– Я не вижу смысла в этом сопротивлении, но раз ты этого хочешь… – говорит он.
– Чего ты добиваешься? – спрашивает он.
– Чтобы ты ушел, – отвечаю я. – Ты болтаешь без умолку. Допрос закончен?
– Ну что ты, – достает он блокнот. – Это была лишь беседа друзей. А сейчас мы займемся формальностями.
– Ты же сам сказал, – с трудом разлепляю я губы, – что это явное самоубийство. И знаешь это. И я знаю.
– Да, дружок, – печально соглашается он.
– Но ведь есть еще и такая интересная во всех смыслах, особенно для такого интеллектуала, как я… – говорит он…
– Ты ж, еп те, не думал, что интеллектуалы обитают только в ваших сраных институтах изучения перьев в заднице индейцев? – иронизирует он над моей улыбкой.
– Так вот, для такого интеллектуального легаша, как я, есть весьма интересная статья, как «доведение до самоубийства», – говорит он.
– Которую я тебе пришью, – обещает он.
– Крепко пришью, – говорит он.
– Ну, – устало говорю я, – хоть что-то ты умеешь делать крепко, легавый.
Я не знаю почему, но знаю, что мне нужно держать оборону. Вбивать все это в него, как подобранную в уличной драке доску – в пьяного громилу. Иначе он не остановится, и мне конец. Не то чтобы он был плох. Просто он громила, и он пьян. Что-то во внешности мужа Светланы давало мне понять, что он взведен и выпущен из ствола, и летит прямо ко мне, в мою голову, раздробить череп, взорвать мозги и бросить тело ничком на грязный пол. В общем, сделать все то, что сделала с головой его жены пуля из пистолета. Его, как я теперь понимаю, служебного пистолета.
Что в его лице намекает мне на это бескомпромиссное решение? Легкий изгиб губ вниз? Едва-едва, но мной различимое сощуренное левое веко? Запах печали и аскезы в его продолговатом лице, удивительно средневековом, точно с портретов постящихся аббатов и усмиряющих плоть отцов церкви? Так или иначе, я просто обязан сопротивляться.
– А может, это ты, мать твою, толкнул ее на это? – спрашиваю я.
– Да, и подсунул ей пистолет, – говорю я.
– Ну, тот, из которого она прострелила мне плечи, а потом застрелилась сама? – смакую слово «выстрел».
– Не исключено, что застрелилась из-за тебя, – предполагаю я.
– Как тебе это, Мегрэ? – улыбаюсь я.
Всю мою тираду он слушает, молча рассматривая свои руки. Потом, вопреки своему прежнему намерению, прячет блокнот. Встает и треплет меня, но не по плечу – о, спасибо, – а по подушке. Я ценю его жест.
– Это большая утрата для нас, – говорит он.
– Мы оба не в себе, – извиняется он.
– Я сожалею, – соболезнует он.
– Разумеется, вы не виноваты, – оправдывает он.
– Никто не виноват, – вздыхает он.
– И все виноваты, – поджимает он губы, и те совсем пропадают.
– Но в то же время не виноват никто, – разводит он руками.
– Тем не менее есть формальности, – снова извиняется он.
– И их надо блюсти, – пожимает он плечами.
– Поговорим позже, – предлагает он.
– Когда вам станет лучше, – надеется он.
– Всего лучшего, – прощается он.
И, уходя, окидывает мою палату быстрым и диким взглядом похороненного в зоопарке волка.
Я решаю перебраться домой как можно скорее.
«…Ах, Света, любовь всей моей жизни, которую я не любил, мое дитя, которое я никогда не рожал, побег кукурузы, которого я не открыл, твой рот пах моим семенем, как камни моего храма – кровью, Света, ты ушла к богам в колодец, ты спрашиваешь меня: что там, за темным и узким колодцем, полном воды, воды, густой от золотых слитков, пыльцы и драгоценных камней, что веками спускали в этот ритуальный колодец ацтеки, жестокий гордый народ. Их нет, говоришь ты, ацтеки погибли. Этот народ исчез.
О нет, говорю я тебе, милая Света, нет, народ – это не общность людей, объединенных кровью. Не будь глупой, ты, моя глупая женщина. Если бы было так, все люди планеты делились бы на четыре народа – народ первой группы крови, народ второй группы крови, а еще третьей и четвертой. Не смейся, тебе не идет делать это мертвой, у покойников губы не так мягки и податливы, как у нас, живущих.
Твоя улыбка напоминает мне оскал на тыкве, разрисованной маленьким мексиканцем ко Дню мертвых. Надеюсь, тебе уже рассказали Там, что День мертвых – это старинный праздник ацтеков, на который они забивали десятки тысяч пленников? А католическая мишура – это все веяния моды. И конкистадоров. Знаешь, Света, почему они уступили конкистадорам? Кучке наглецов? Говорят, собаки и кони. Чушь, Света, говорю тебе это как ацтек. Последний ацтек. Потому что этот народ передал в меня через воспоминания о себе всю свою суть. Я – квинтэссенция ацтеков.
…Света, Света, ты же теперь умерла, и потому тебе открыта вся сущность мира: так неужели же ты, в отличие от этих нелепых ученых, археологов, антропологов и прочего ученого дерьма, не видишь того, что лежит перед всеми? Сияющий шар Истины. И он говорит нам всем: что ацтеки, что майя, что снова ацтеки дали легко победить себя потому, что хотели быть побежденными. Они добровольно принесли себя в жертву, понимаешь, милая? Это было самоубийство – великое и ярое – всего народа. Они жаждали своей смерти и шли навстречу ей – как и ты, вот почему ты тоже женщина народа ацтеков.
…Света, Света, то был великий жестокий народ – ну, да что мне теперь расхваливать твоих соплеменников, с которыми ты играешь в мяч на ритуальном стадионе после чашки горячего и несладкого шоколада – на котором лежала печать предательства. Помнишь историю из Библии? Нет, я не пьян, и это не антидепрессанты, хотя, признаю, я употребил и то и другое, иначе я бы не писал тебе этого письма, которое зарою у твоей могилы, как ацтеки хоронили свои приношения богам в ритуальных колодцах. Но ты же поможешь мне? Ты передашь мои послания мертвым? Света, Света, они разбивали булавами головы пленным и вырывали сердца у живых женщин – но не потому, что были жестоки, нет, такое может сделать только очень грустный человек, ты же знаешь. Но все это не суть. Суть в том, что когда-то, как сказано в Библии, вострубил в рог какой-то иудей – вот народ, незаслуженно урвавший себе львиную долю истории! – и солнце застыло на небе. И целые сутки шло сражение, благодаря дневному свету выигранное иудеями, которые подвергли геноциду коренное население Иудеи же. Но об этих их жестокостях не вспоминают. Вспоминают варварство ацтеков! Мы-то с тобой знаем, что это не так…
…Так вот, Света, вспомни: наша планета круглая, как голова пленника, которую отрезали, выварили, и подшили веки верхние к нижним, и заштопали губы, и заткнули ноздри и уши… Закрыть врагу возможность видеть, слышать и обонять – есть ли унижение изысканнее? Планета круглая, и если где-то Солнце стоит на небе сутки, то соответственно на другой половине этой планеты – сутки длится ночь. И, любовь моя, воплощение женщины-ящерицы, эта ночь была над землями ацтеков. И с тех пор они поняли, что Солнце может отвернуться от них навсегда. Что оно их не любит. Что жизнь – это ужас. Паника. А радость – всего лишь слезы Солнца. И чтобы задобрить его, нужно совершать поистине страшные вещи.
С тех пор они стали жертвовать любимыми женщинами…»
– Я люблю тебя, – говорю я.
– Обожаю просто.
– Скажи только, где твои вещи.
– Я перенесу их к себе.
– Надеюсь, твои родители не против того, что мы сойдемся.
– То есть, я имею в виду, поженимся.
– Хотя какая разница: все будет как ты захочешь.