Ночь с Ангелом - Кунин Владимир Владимирович. Страница 23

— Владим Владимыч! Владим Владимыч!.. Я не собираюсь рваться в бой за честь мундира, но давайте будем справедливы. В самую первую очередь в службу Ангелов-Хранителей поступает информация о нуждающихся в помощи Верующих Людях! С Неверующими гораздо сложнее. Сведения о них приходят Наверх крайне скупо и выборочно. И в помощь Неверующим командируются обычно или совсем юные Ангелы-Практиканты, каким я был в то время, или очень пожилые и усталые Ангелы-Хранители, которые вот-вот должны отправиться на заслуженный отдых. Так сказать, последний мазок в уже законченном полотне Ангельского существования…

— Невероятно пышная фраза! — хмыкнул я. Но Ангел даже бровью не повел.

— Второе: как вы догадываетесь, штат Ангело-Хранительской службы намного меньше, чем Верующих, нуждающихся в помощи этой службы. Явление повсеместное и неудивительное.

— «Вас много, а я — одна!» — классический аргумент магазинной продавщицы незабвенной эры советизма, — желчно вставил я.

— Тоже весьма непрезентабельная фразочка, — мгновенно отреагировал Ангел. — Теперь о помощи Неверующим: делалось это в исключительных случаях…

— Как у классиков — «Пиво отпускается только членам профсоюза», — с легким раздражением скромненько проговорил я.

Но по всей вероятности, Ангел действительно обладал (не побоюсь некоторой тавтологии) поистине «ангельским» терпением. Он мягко улыбнулся мне и продолжал как ни в чем не бывало:

— …или когда произошедшее с Неверующим потрясало Небеса своей чудовищной несправедливостью. Тогда одним выстрелом убивались сразу несколько зайцев. На примере спасения Неверующего удавалось укрепить ослабленную жизнью Веру у остальных, а Неверующих таким образом почти бесповоротно обратить в Веру! Трюк чисто гуманитарно-пропагандистский, который когда-то с прелестной ироничностью лег в основу старого протазановского фильма «Праздник святого Йоргена».

Тут я чуть не брякнулся со своего диванчика! Вот это Ангел! Ай да молодец!..

— Вам-то откуда известно о Протазанове и его фильме?! — завопил я на весь спящий вагон. — Это же тысяча девятьсот тридцатый год!!! Его сейчас не все кинематографисты знают…

— Тс-с-с… — Ангел приложил палец к губам и опасливо прислушался. — Вы сейчас всех перебудите. Дело в том, что у нас в Школе Ангелов-Хранителей была превосходная фильмотека. И некоторые фильмы, снятые на Земле, были просто включены в наш учебный процесс, — с нескрываемой гордостью за «альма-матер» ответил Ангел. — А какая у нас была библиотека!.. Вашу «Интердевочку» я прочитал еще там — Наверху, в Школе, в пятом классе. В одиннадцать лет! Она у нас довольно долго ходила по рукам у младшеклассников.

— О Господи… — только и смог простонать я.

— Вот от Него мы эту книжечку как раз очень тщательно скрывали, — заметил Ангел.

Где-то впереди, в ночи, раздался вскрик нашего электровоза, и состав снова стал набирать ход.

Ангел посмотрел в оконную черноту, глянул на часы и сказал:

— Нет, не Бологое. Еще рановато. Ну, так что, Владим Владимыч, хотите, чтобы я поведал о дальнейшем своими словами или…

— Не буду скрывать, Ангел, мне безумно интересно вас слушать, но какие-то эпизоды я хотел бы все-таки увидеть, — искренне сказал я. — И если это возможно…

. — Без проблем, — прервал меня Ангел. — Тогда единственное, что я позволю себе, — это некоторые сокращения. Купюры, так сказать. Подробный рассказ о Лешкином бытии на Западе — не нужен. Эмиграция есть эмиграция, будь она случайной, как у него, или вынужденной, или сознательно и дотошно подготовленной. Об эмиграции столько написано-переписано, что сегодня эта литература уже утратила свою пряность, свой праздничный или трагический аромат запоздалых открытий мира. Поверьте, в этом действе со времен Тэффи, Аверченко и Алексея Толстого по сей день ничегошеньки не изменилось. Ну, разве, что помельчали фигуранты и причины их эмиграции. Плюс — катастрофически увеличилось количество постэмигрантского вранья! Что я вам-то рассказываю?! Простите меня ради всего святого. Ваши «Русские на Мариенплац», «Иванов и Рабинович…» и даже очень симпатичный мне «Кыся» — это все из той же эмигрантской оперы. Хотя и утешительно-сказочной.

— Вот теперь, Ангел, вы меня совсем добили! — еле выговорил я.

— Тем, что я пару лет назад читал ваши книжки?

— Да плюньте вы, не об этом я! Откуда вы знаете о Тэффи, об Алексее Толстом, об Аверченко?!

— Я же рассказывал вам, что там, Наверху, у нас была превосходная библиотека.

— Тогда вы были совсем ребенком!

— Но с возрастом я же не разучился читать! Ложитесь, Владим Владимыч. Так вас не смутит некоторая обрывочность того, что вы сейчас увидите?

— Нет.

— Конечно, что я спрашиваю… Вы же сами говорили, что в процессе создания фильмов вы неплохо научились смотреть отснятый, но еще не смонтированный материал.

— Ни хрена я вам этого не говорил! Я только думал об этом…

— Ну, думали, какая разница… Ложитесь, ложитесь! К Бологому я вас растолкаю. Что-нибудь приготовить к пробуждению?

— Ну, если вы будете настолько любезны…

— Буду, буду, — рассмеялся Ангел.

— Тогда немного джина, — сказал я, укладываясь на аккуратно застланную постель. — Желательно со льдом…

… Немецкая тюремная камера очень напоминала чистенькую больничную палату для двух пациентов…

Тут же у меня в глазах встала жуткая, грязная, вонючая и душная камера алма-атинского следственного изолятора, в которую меня бросили за групповой разбой и грабеж в сорок третьем, когда мне было пятнадцать…

Одновременно вспомнилось и мое второе посещение тюрьмы — ленинградских знаменитых «Крестов». Но уже не мальчишкой подследственным, а пятидесятилетним известным киносценаристом, который с особого разрешения разнокалиберного милицейского генералитета знакомился с советской пенитенциарной системой для возможного написания киносценария, где каким-то боком должна была быть упомянута современная тюрьма.

Отчетливо помню, что увиденное привело меня, в то время человека еще физически крепкого, добротно пьющего и далеко не трусливого, в состояние шока, от которого я не мог избавиться в течение нескольких недель.

Больничная благостность немецкой тюремной камеры даже не нарушалась наличием унитаза в этой «палате». Унитаз был стыдливо отгорожен намертво привинченной непрозрачной ширмой из матового толстого бронебойного стекла.

— Ты ж тупарь, Лешка! Ты ж их в жопу должен целовать!.. — на чистом русском языке с легкими одессизмами втолковывал Лешке Самошникову его сокамерник — сорокалетний Гриша Гаврилиди, четыре месяца тому назад сбежавший из какой-то высокопоставленной туристической группы и уже в третий раз попавшийся на воровстве в магазинах самообслуживания. — Люди под Берлинской стеной подкопы по триста метров роют — только бы попасть в Западную Германию! А ты кобенишься… Тебе предлагают попросить политического убежища, а ты, как Конек-Горбунек, выгибаешься!.. Шо ты там забыл в этом Советском Союзе?! Такой же случай, как у тебя, — раз на мильен!.. Один халамендрик даже лодку подводную для всей семьи сам построил, шобы только Шпрее переплыть! Это у них речка такая в Берлине. Обживешься, подзаработаешь. Шо-то ж переменится… Не может же быть так вечно, правильно? Так вызовешь сюда своих или сам к им поедешь… Ты ж артист, Леха! Не дури. Это я тебе говорю!..

А Лешка лежал на своей чистенькой коечке, уткнувшись незрячими глазами в белоснежный потолок, и ему хотелось только одного — умереть.

… Поздним тюремным вечером в специальной комнатке пожилой и доброжелательный немецкий следователь при помощи переводчика разговаривал с подследственным Алексеем Самошниковым.

Судя по тому, что немец говорил почти то же самое, что и беглый Гриша Гаврилиди, упоминал те же трехсотметровые подкопы под Берлинской стеной и, посмеиваясь, рассказал про семейную подводную лодку для преодоления Шпрее, я понял, что Лешкин сокамерник был примитивной «подсадной уткой».

Как мне показалось со стороны, в конце концов и Лешка это понял. А может быть, я и ошибаюсь…