Ночь с Ангелом - Кунин Владимир Владимирович. Страница 59

И совершенно не нужно тоскливо перечислять приметы опущенных десяти лет, так ловко вычеркнутых всего тремя словами:

«ПРОШЛО ДЕСЯТЬ ЛЕТ».

Я клянусь, что ничего подобного не говорил!

В свое время я был достаточно опытным киносценаристом, чтобы не пользоваться такими обветшалыми и проржавевшими элементами сюжетных конструкций, как пояснительные надписи на экране.

«ПРОШЛО ДЕСЯТЬ ЛЕТ». Это сказал Ангел!

Этот здоровенный, белокурый и голубоглазый сукин кот деловито посмотрел на свои, прямо скажем, неслабенькие часы фирмы «Радо» — тысячи за две с половиной долларов — и объявил, что до Питера осталось минут пятьдесят и он лучше быстренько доскажет мне эту историю, потому что я из-за своего дурацкого любопытства могу вообще застрять в Том Времени на веки вечные!..

Что, между нами говоря, меня бы вполне устроило! Таким образом мы с Иришкой продлили бы себе жизнь на десяток лет и попытались бы избежать тех ошибок, которые успели наделать за это время. Да и Катюха-внучка стала бы восьмилетним ребенком. С этим ее возрастом у меня связаны самые радужные воспоминания! Мы снова показали бы ей Канны, Ниццу, Париж… Опять свозили бы ее в Зальцбург, в Испанию… Ей тогда так понравилась Испания! Когда мы привезли ее туда во второй раз, уже десятилетней, она разразилась целым потоком стихов — для ее тогдашнего возраста, по-моему, вполне пристойных:

… Ла-Мата, Мурсия, Мадрид…
И кровь бесчисленных коррид,
Стук каблучков танцовщиц томных,
Испанский берег в теплых волнах…
Дома — как в сказочной стране,
Как будто белые игрушки…
И в зачарованной земле…

Последняя строка напрочь вылетела из головы, помню только рифму: «подружки…». Для десятилетнего ребенка — шикарные стишата!.. Хотя в этом я понимаю совсем немного.

— Чьи, чьи это стихи? — вдруг переспросил Ангел. — Вашей десятилетней внучки?! Но вы же говорили, что ей уже восемнадцать…

И, даю честное слово, в последней фразе Ангела я уловил некоторое разочарование.

— Слушайте! — сказал я. — Уж если вы вторгаетесь в то, о чем я всего лишь думаю, то хотя бы извольте быть внимательнее! Чтобы не задавать идиотских вопросов. Когда она сочиняла эти стихи, ей было десять. А сейчас — восемнадцать! И потом — вы обещали мне больше не лезть в мои мысли…

— Простите, Владим Владимыч, но своими воспоминаниями о внучке вы заполнили буквально все купе! Продохнуть невозможно. А при моем профессионально обостренном восприятии…

— Экая вы у нас тонкая штучка с «обостренным восприятием»!..

Я чувствовал, что еще недостаточно протрезвел, и поэтому вел себя несколько более агрессивно, чем следовало.

— А мыться, зубы чистить вы не пойдете? — проворчал я.

— Уже! — мягко ответил Ангел, не обращая внимания на мой хамоватый тон. — Даже побриться успел.

— Это когда же? — недоверчиво спросил я.

— А вот пока вы были в колонии у Толика-Натанчика и слушали его разговор с отцом Михаилом за часовней. Так вам интересно, что было дальше?

— Еще бы!

Слышно было, как открывались и захлопывались двери купе, кто-то тяжело топал по коридору вагона, за окном мелькали знакомо-забытые областные картинки, а на столике, без малейшего участия проводника, уже стояли два стакана с крепким чаем. И в воздухе купе витали совсем не мои воспоминания о внучке Кате, а превосходный аромат свежезаваренного «Эрл Грея»…

— Ну, так вот, — сказал Ангел, садясь за стол. — Итак, ПРОШЛО ДЕСЯТЬ ЛЕТ!

— Эй, эй! — придержал я его. — Мне нужно знать, что происходило и в этот период!..

— Хорошо. Если вы настаиваете, тогда — вкратце…

В пятнадцать лет Лидочка Петрова основательно забеременела.

Матери исполнителей этого эпохального события — Эсфирь Анатольевна (по паспорту — Натановна) Самошникова и Наталья Кирилловна Петрова, — как две усталые лошади, положили головы на плечи друг другу и рыдали ровно сорок пять минут — академический час.

После чего внутри них прозвучал звонок об окончании обязательного в таких случаях плача и возникло обоюдоприемлемое непоколебимое решение: «РЕБЕНКА — ОСТАВИТЬ!!!»

С готовностью защищать это свое решение до последней капли крови они явились к единственному взрослому мужчине в их уже почти общей семье — к полковнику милиции Николаю Дмитриевичу Петрову.

Стояла невыносимая жара, и худенький, жилистый полковник в одних трусах, на которых веселенькие медвежата били в маленькие барабанчики, сидел на раскаленной, душной кухне и пил холодное пиво.

— Чего это вы обе такие зареванные? — спросил полковник Петров. — Лидка влипла, что ли?

— Да… — хором сказали вероятные в недалеком будущем бабушки. — Но мы решили…

— Я не знаю, что вы там решили, — жестко перебил их полковник в трусах с медведиками. — Но ребенок останется!!! Никаких абортов! Фирка! Прекрати плакать… Наташка, возьми себя в руки немедленно! Будет так, как сказал я!

Тогда Фирка и Наташка все-таки еще немножко поплакали друг у дружки на плече и тоже стали пить холодное пиво вместе с очень решительным полковником Петровым.

— Конечно, — рассуждал Николай Дмитриевич, — Лидку за это надо было бы выдрать как Сидорову козу, но тут мы малость припозднились. Они, по-моему, уже лет с тринадцати трахаются…

— Коля!!! — в ужасе воскликнула Наталья Кирилловна.

Но Петров даже внимания не обратил на этот стыдливо-праведный всплеск своей жены. Подлил всем троим холодного пивка и мечтательно предложил:

— А Тольке хорошо было бы морду набить.

Фирочка с сомнением посмотрела на очень худенького полковника в трусах и робко произнесла:

— Коля… Ты же сам был на Зимнем стадионе, когда он выиграл юношеское первенство республики по вольной борьбе в среднем весе. В нем же семьдесят два килограмма страшных мускулов!.. Это в пятнадцать-то лет… Умоляю тебя, будь осторожен, Коля!

— Тоже верно… — Полковник сам подивился легкомысленности своего предложения и полез в холодильник за очередными бутылками…

Все мы, Фирочка и Толик, Николай Дмитриевич с Натальей Кирилловной и Лидочкой и ваш покорный слуга, жили практически на три дома — в квартире Самошниковых, у Петровых и в сорока километрах от Ленинграда, в деревне Виша, что между Куйвозе и Вартемяги, в бывшем доме дяди Вани Лепехина, подаренном им Толику-Натанчику.

Там же у дома, в тенистом уголке сада, под единственной яблонькой, среди кустов дикорастущей сирени, похоронили все четыре урны с прахом Вани Лепехина, Натана и Любови Лифшиц и Сереги Самошникова…

С урнами Любови Абрамовны и Сергея Алексеевича никаких хлопот не было — их в свое время домой принесли, где они и стояли до перевоза их в деревню, в свой садик при собственном доме…

А вот урны Натана Моисеевича и Вани Лепехина, уже вмазанные в специальную «похоронную» стену крематория, никак не хотели выдавать. Ссылались на какие-то правила, раздраженно листали инструкции, разговаривали пренебрежительно и невежливо. Обхамили даже Николая Дмитриевича Петрова, несмотря на его удостоверение полковника милиции!..

Помню, я тогда очень рассердился! И хотя Ангелам это совершенно противопоказано — я ничего не мог с собой поделать. А может быть, во мне уже начали происходить какие-то Земные качественные изменения?.. Это после двадцати к нам приходит некая взвешенная терпимость, а в пятнадцать лет из тебя рвется навстречу всему миру такой заряд самоуверенного максимализма, что можно ожидать чего угодно…

Я поехал в крематорий, нашел тех людей, которые отказали Фирочке, Толику и полковнику Петрову в возврате урн с прахом двух закадычных дружков — Вани Лепехина и Натана Лифшица, и…

…на следующий день эти же люди привезли к нам домой на Бутлерова уже слегка покрытые плесенью, вынутые из крематорской «стены плача» эти две урны. И были так любезны, что Фирочка, святая душа, растрогалась и даже дала им двадцать пять рублей…