Русские на Мариенплац - Кунин Владимир Владимирович. Страница 19

Придурок дал мне расписаться в ведомости, повертел мои десять марок перед своим носом и спрашивает:

– Это что здесь за чернильные закорючки?

А я обычно каждую бумажную купюру маленькими такими буквами по-казахски надписываю – «Это деньги мои. Н.С.». На всякий случай. А то воруют, собаки.

– Не твоего ума дело, придурок хренов! – говорю.

Он прячет мои десять марок, сворачивает ведомость и головой качает:

– И чего ты такой грубый, Сапаргалиев? Чего ты, вообще, такой – не как все?!

Я второй сапог снял, встал с койки и говорю:

– А между глаз этим сапогом хочешь?

– Нет, – говорит придурок и смывается.

А я ремень сблочил, завалился прямо на одеяло и голову подушкой накрыл.

Когда-то я так хотел быть, «как все»!..

Когда-то, еще в школе, а потом в автодорожном техникуме, я просто мечтал быть таким, «как все» – нормального роста, а не самым маленьким в классе, на курсе, в компании… Чтобы в одно прекрасное утро мои ноги оказались бы стройными и прямыми, волосы мягко зачесывались бы на пробор, а не торчали бы черным, прямым ежом только вверх и вперед…

В десять лет я придумал себе целую систему упражнений для выпрямления ног и увеличения роста. Но система оказалась несовершенной.

В одиннадцать я перепробовал все мамины шампуни и кремы своих сестер, но волосы оставались жесткими, как стальная проволока.

В двенадцать лет я стал курить. И, по-моему, блевал до тринадцати.

В четырнадцать я, как и все, попробовал «косуху» с «планом». Это теперь «план» называется анашой. А тогда это был просто «план». Нормальный среднеазиатский наркотик из конопляного семени. Одурел, хохотал, как безумный, орал всякие глупости, дико хотел жрать!.. И опять блевал до обморока.

Когда стал постарше, заметил странную штуку – любая моя попытка стать таким, как все, – кончалась жуткой рвотой.

Но самые чудовищные и стыдные желания быть, как все, меня посещали ночами…

Начиная с шестого класса школы, а потом в техникуме я за день выслушивал уйму хвастливо-победных историй, рассказанных такими же говнюками, как и я, только чуть выше ростом и с более прямыми ногами. Я понимал, что половина этих историй – наглое вранье. Сами онанизмом занимаются, а брешут, как собаки! И они ничем не отличаются от меня, кроме наглости и бесстыдства!

Но были и такие, которые правду рассказывали.

Вот это мне не давало спать по ночам, сводило меня с ума, заставляло делать то, за что я потом презирал себя, как последнюю тварь!

Дважды я видел это своими глазами. Один раз на чердаке нашего дома, когда мой брат Маратик затащил туда какую-то пьяную девку, а второй раз – в горах, в урочище Медео, когда мы с классом были там на экскурсии. Это, вообще, жуть, что было!.. Двое мужиков, один – казах, другой – русский, такое вытворяли с одной теткой, что меня потом при одном воспоминании наизнанку выворачивало.

Ну, и конечно, к концу третьего курса я стал поддавать. Как все.

То, что я лучше всех учился, то, что я получил права на вождение автомобиля и трактора раньше всех в техникуме, то, что я петрил в ремонте и мог в минуту разобраться в любой незнакомой схеме – всем было до лампочки!

А вот то, что я стал выпивать наравне со старшекурсниками, инструкторами и преподавателями – меня железно приподняло! Тут я вдруг оказался – как все!

Правда, до поры, до времени…

Мы еще дипломов не получили, а нам уже повестки из военкомата – послужите-ка в армии, товарищи специалисты колесных машин! На хрена нас было так долго учить?! До сих пор не понимаю.

Мама плачет, сестры плачут, отец какие-то деревянные слова лепечет:

– Стоять на страже… Быть верным присяге… Честь семьи… – И еще лабуду какую-то несет, а у самого глаза на мокром месте.

Марат – он свое уже отслужил – ржет, заливается:

– Ну, все, Нартайчик! Там тебя научат свободу любить!..

Навертели боурсаков – такие катышки из теста, вареные в кипящем сале, мама дунганскую лапшу сделала, сестры лепешек напекли, отец такой бешбармак сотворил, что он мне по сей день снится!

Народу набежало – видимо-невидимо! Двое суток гуляли, а на третьи, последние перед отправкой в армию, ребята забрали меня в один дом, напоили как следует и подложили под меня Флорку – нашу лаборантку из техникума.

А я – пьяный в драбадан – увидел ее голую, почувствовал запах ее тела, и как затрясет меня, сердце как заколошматит, дыхание прерывается, слова не могу вымолвить! Чувствую – теряю сознание. А за стеной – музыка, пацаны мои пляшут, хохочут:

– Нартай! Флорка тебе уже целку сломала?

А Флорка прижимается ко мне, шепчет в ухо:

– Не слушай, не слушай их, дураков… Успокойся. Все будет в ажуре!..

И берет меня – там… Между ног… Руками… И… Меня как подбросит! Как тряханет!.. Будто всего насквозь пронзило!.. И я отключился…

Открываю глаза – стоит одетая Флорка и говорит:

– Ты, Нартайчик, видать, не по этому делу. А может, перепил. Тоже бывает. Ну, ничего… Вернешься из армии, я тебя так натренирую – все бляди Алма-Аты за тобой бегать будут!

Все, думаю, раз у меня в самом главном, в мужском деле, не получилось, как у всех, – пора подводить итоги! Пройду курс молодого солдата в армии, получу боевое оружие и застрелюсь к чертовой матери! Скорее бы только до спускового крючка добраться…

…Через полтора месяца в Карелии, в учебном полку, в сорокаградусный мороз, когда руки к танковой броне в секунду примерзают – только с кожей оторвать можно, когда офицеры орут, сержанты матерят и пинают, старослужащие «деды» из тебя веревки вьют и рыло тебе чуть не каждый день чистят, и наши новобранцы от всех этих мучений стали себе самострелы устраивать, вешаться, травиться и вены резать – я стреляться раздумал.

Первый раз в жизни мне не захотелось быть, как все! Во мне вдруг такая злоба стала нарастать, что, казалось, башка от ненависти лопнет!

Копыта коней моих предков триста лет топтали эту землю! И я – потомок великого Чингиз-хана – не имею никакого права быть таким, как все!!!

И когда я в столовой в очередной раз получил по сопатке от одного «деда» (а он меня еще и «чукчей» назвал), я пошел в танковый парк, набрал котелок керосина, вернулся в столовую, облил этого гада и поджег.

Меня, конечно, на «губу». На гарнизонную гауптвахту, на десять суток «строгача». В записке об арестовании было смешно написано: «Нарушение Устава внутренней службы, выразившееся в облитии керосином своего товарища и поджоге вышеупомянутого».

Этого «вышеупомянутого», конечно, потушили. Только морда у него обгорела слегка. А я за эти десять суток на гарнизонной губе выработал себе железобетонную схему своей дальнейшей жизни.

Бросаться с котелком керосина на каждого больше ни в коем случае нельзя. Один раз это прошло, ошарашило… Повторишь такое – уничтожат запросто! Хочешь жить нормально в армии – значит, за тобой должно стоять еще что-то такое мощное, против чего ни одна сука не попрет!

А раз я – маленький и кривоногий, раз у меня даже с Флоркой не получилось, то у меня должен быть такой могучий союзник, чтоб на меня никто пасть не мог разинуть. И этим союзником, этим другом, партнером и братом должен стать для меня танк. В нем сорок тонн, он с пушкой, он с пулеметами, он с гусеницами. Он меня защитит от кого угодно!

Но и я должен быть с этим танком – не как все! Я должен быть лучшим! Самым лучшим… Вот когда я вберу в себя силу и прямолинейность своего танка, сольюсь с ним воедино – я стану свободным!

И я им стал.

По закону «компенсаторного замещения», как объяснил мне один младший лейтенант. Его из университета с философского факультета выперли и загребли в Омскую бронетанковую школу. Он у меня командиром взвода был уже здесь, в ГДР. Недолго, правда. Разлаялся с замполитом и сбежал в ФРГ.

Я его недавно по «Немецкой волне» слушал. Рассказывал про нашу житуху, передавал приветы всем своим бывшим сослуживцам. Значит, и мне тоже…