Толчок восемь баллов - Кунин Владимир Владимирович. Страница 60

— Вы не можете мне объяснить, почему вы приносите мне папиросы только вечером? Я за ночь их выкуриваю, а днем мучаюсь от беспапиросья…

— Потому что я все еще заведую городским отделом здравоохранения и с девяти утра сижу на работе. Ясно?

— Ясно, ясно… — кротко согласился Гервасий Васильевич.

— У него локализуется гнойный очаг?

— Кажется, да.

— А потом?

— Потом будем оперировать.

— Ампутация?

— Не знаю… Посмотрим.

— До завтра, Гервасий Васильевич.

— Маму поцелуйте, Сарварчик. Передайте, что я ей. кланяюсь…

Следующий день у Гервасия Васильевича был операционным.

Волков лежал в палате один и дремал. Ночью они с Гервасием Васильевичем долго не спали. Болтали о том о сем.

Гервасий Васильевич рассказывал Волкову о своем отце — удивительно талантливом гинекологе, у которого в Петербурге была прекрасная практика и своя собственная клиника. За успехи в медицине отцу Гервасия Васильевича было пожаловано звание потомственного дворянина. Это звание открыло ему двери знаменитого Владимирского клуба, где спустя три года он проиграл свой дом на Разъезжей, клинику, потерял практику, а вскоре и вовсе «сошел с круга»…

Рассказ этот за давностью лет утратил горечь, и Гервасий Васильевич говорил об отце без осуждения, вспоминал о нем с уважением и печалью.

Часам к трем ночи Гервасий Васильевич сам ввел Волкову пантопон и пожелал спокойного сна.

Весь день был в каком-то странном дремотном забытьи. Он пробуждался каждый час, когда в палату входила дежурная сестра со шприцем. Да и то ненадолго. Минуты на две, на три. А потом сознание снова уплывало от него, и он уже не слышал ни звуков в коридоре, ни шагов старухи нянечки, позвякивающей ведром с десятком чистых «уток».

Только один раз, когда старшая сестра хирургического отделения принесла ему не то завтрак, не то обед (Волков этого так и не понял) и стала уговаривать его поесть, он очнулся минут на двадцать.

Есть он не стал, но был благодарен старшей сестре за то, что она его разбудила. Именно в этот момент ему снилось что-то тревожное, мерзкое, а проснуться и открыть глаза не было никаких сил. Старшая сестра была красивая, яркая женщина лет сорока, с огромным бюстом и могучими ногами. Ее движения сопровождались тихим потрескиванием и шуршанием туго накрахмаленного халата. После каждой фразы она с достоинством закрывала глаза и открывала их только для того, чтобы произнести следующую.

— Надо есть, Дмитрий Сергеевич, — веско говорила старшая сестра. — Это необходимо для активной сопротивляемости и общей жизнедеятельности организма. А то мне придется пожаловаться на вас Гервасию Васильевичу.

Волков смотрел на старшую сестру и думал, что где-то за стенами больницы в каком-нибудь новом пятиэтажном доме есть небольшая однокомнатная квартирка с потемневшей от старости гитарой, с многочисленными фотографиями застывших людей, с высокой кроватью с шелковым ярким покрывалом и огромным зеркальным шкафом. И живет в этой квартире старшая сестра — одинокая чистюля, наверное, бывший санинструктор роты. Дома, снимая шуршащий халат, она начинает говорить нормальным бабским языком, без всякой там «активной сопротивляемости» и «общей жизнедеятельности». Стряпает, стирает, пишет письма дальним родственникам, а поздно вечером принимает у себя многодетную соседку по лестничной площадке. Они выпивают бутылку портвейна, старшая сестра снимает со стены гитару и поет всхлипывающей соседке «про улыбку твою и глаза»… А соседка ругает детей, проклинает мужа и говорит о том, насколько старшей сестре жить легче. И старшая сестра привычно соглашается с ней, а оставшись одна, долго разглядывает в зеркале свое стареющее красивое лицо и плачет от одиночества и жалости к себе…

— Вы никогда не были санинструктором роты? — неожиданно спросил Волков.

— Нет, — ответила старшая сестра и покраснела. — Я была санинструктором батальона…

Часам к пяти пришел Гервасий Васильевич. Он осторожно присел на кровать Волкова, помолчал немного, потер пальцами глаза под очками и спросил:

— Ну что, брат Дима?.. Скучаешь?

— Я почти весь день дремал, — ответил Волков.

— Очень хорошо, — сказал Гервасий Васильевич. — Просто прекрасно. Давай я тебя посмотрю немного…

— Посмотрите.

— Только сразу договоримся: никаких героических актов. Там, где больно, говори «больно». Мне это очень важно. Понял?

— М-гу.

И пальцы Гервасия Васильевича осторожно стали скользить по левому плечу Волкова. Где-то задерживались, мягко ощупывали какое-то место и продолжали скользить дальше, к локтю. Потом снова возвращались назад и еще медленнее проходили путь, уже однажды пройденный.

— Больно?

— Да.

— Очень?

— Очень.

— А здесь?

— Нет.

— Совсем не больно?

— Совсем.

— М-да…

— Что, плохо? — спросил Волков.

— Да нет… Ничего особенного. — Гервасий Васильевич вынул пачку «Казбека» и стал разминать папиросу, глядя в упор на Волкова.

— А мне можно курить? — спросил Волков. Гервасий Васильевич подумал и сделанным равнодушием сказал:

— Кури.

Он размял папиросу и сунул ее в рот Волкову. Затем оглянулся на дверь и чиркнул спичку. Волков прикурил и улыбнулся.

— Ты мне поулыбайся, — сказал Гервасий Васильевич. — Придет старшая сестра — не до улыбок будет… И мне и тебе влетит…

Он разогнал дым рукой и еще раз оглянулся на дверь.

— Не влетит — она в вас влюблена, — сказал Волков и закашлялся.

— Это у тебя от температуры, — презрительно сказал Гервасий Васильевич. — Так и называется: температурный бред.

— Влюблена… Чтоб мне сдохнуть! — рассмеялся Волков.

— Ни в коем случае! — испугался Гервасий Васильевич. — Ты мне все показатели по отделению испортишь!

— А у вас разве смертельные исходы не планируются? — спросил Волков.

— Прекрати сейчас же, — рассердился Гервасий Васильевич. — А то заберу папиросы и уйду…

— Нет, правда, — зло сказал Волков. — Вроде как усушка, утруска. В винно-водочных отделах даже специально несколько бутылок лишних полагается — «на бой посуды»!

— Ты пьешь?

— Пью.

— Много? — Гервасий Васильевич с интересом посмотрел на Волкова.

— Нормально… Как все. Гервасий Васильевич, я знаю, о чем вы думаете!

— О чем? — весело спросил Гервасий Васильевич.

Сейчас. — Волков слегка отдышался, проглотил слюну и, не отрывая глаз от лица Гервасия Васильевича, сказал: — Вы, когда вошли в палату, все думали: «Как бы это сказать Волкову про ампутацию?..» Дескать, не дрейфь, брат Дима, и без руки люди на свете живут и, дескать, пользу приносят… Ну там два-три примера из классико-революционной литературы или еще что-нибудь. А, Гервасий Васильевич?

Гервасий Васильевич снял очки и стал разглядывать их на свет.

— Точно, да, Гервасий Васильевич? — испугался Волков.

— Ты только без нервов, — жестко сказал Гервасий Васильевич.

Он протер очки полой халата и надел их на нос.

— Что-то я, конечно, думал… — неуверенно проговорил он. — Человеку это свойственно… Вот и я думал. Я все, сынок, думаю, как ее, подлой, избежать. Вот о чем я думаю. А ты психуешь. Ухудшаешь и без того паршивое свое состояние. И этим очень мешаешь мне тебя лечить. А ты мне помогать должен. Понял?

В палату вошла сестра с профессионально-скорбным лицом. В одной руке она держала шприц с иглой вверх, а в другой — ватку, пахнувшую спиртом.

Гервасий Васильевич разогнал дым рукой:

— Подставляй зад, Волков!

Когда сестра ушла, Волков подождал, пока затихнут ее шаги в коридоре, и сказал:

— В сорок четвертом в госпитале со мной рядом лежал Мишка Сиротин. Он перед самой выпиской простудился. И ему банки на ночь назначили… Вечерком к нам в палату вкатывается вот такая же сестричка и трагичным-трагичным голосом объявляет: «Сиротин, я вам банки пришла ставить». И рожа у нее такая постная, такая скорбная, такая профессионально-медицинская, что сдохнуть можно… Сиротин заохал, на живот перевернулся и говорит: «Ты бы мне лучше спиртяшки приволокла…» А она, не теряя заданного настроения, молча так облепила его банками и села рядом. Посидела так с минутку, увидела «Крокодил» на тумбочке и стала его перелистывать. С ней произошла удивительнейшая метаморфоза! Она перестала играть в сестру милосердия… Сидит, понимаете ли, нормальная, здоровая, смешливая девчонка, читает «Крокодил», весело хихикает, и нет ей никакого дела до того, что Сиротин с того света недавно вернулся, что вокруг боль, страдания, температура, бред. И никакого в ней милосердия. Просто тихий голос и скорбь в ее обязанности входят. Потом посмотрела на часы, вздохнула и стала снимать с Сиротина банки. Им что, специально преподают это актерское мастерство? А, Гервасий Васильевич?