Николай Гоголь - Труайя Анри. Страница 110
Шевырев упрекал:
«Ты избалован был всею Россиею: поднося тебе славу, она питала в тебе самолюбие. В книге твоей оно выразилось колоссально, иногда чудовищно. Самолюбие никогда не бывает так чудовищно, как в соединении с верою. В вере оно уродство». [484]
Даже священник Матвей Константиновский, ржевский протоиерей, духовник графа А. П. Толстого, который рекомендовал его Гоголю, обвинял автора в написании вредной книги, результатом которой станет удаление людей от Церкви и привлечение их к ложным удовольствиям, получаемым от театра и поэзии. Каждый день почта приносила автору или письмо возмущенного читателя, или опечаленного друга. И как обычно, чем больше сыпалось на него ударов, тем больше он их выпрашивал:
«Не позабудь передать мне все мненья…, как твои, так и других, – писал он Шевыреву. – Поручай и другим узнавать, что говорят о ней во всех слоях общества. Не выключая даже и дворовых людей, а потому проси всех благотворительных людей покупать книгу и дарить людям простым и неимущим». [485]
Если говорить о его реакции на критику, то, как обычно, это была смесь смирения с самодовольством. Сначала он признавал, что выбрал ложный путь. Затем очень скоро оправдывал себя. Такой двойной маневр, когда угодливое сожаление сменялось гордым выпадом, был для него настолько естественным, что он мог начать одно и то же письмо раскаянием, а закончить проповедью.
«Появление моей книги разразилось точно в виде какой-то оплеухи, – писал он Жуковскому. – Оплеуха публике, оплеуха друзьям моим и, наконец, еще сильнейшая оплеуха мне самому. После нее я очнулся, точно как будто после какого-то сна, чувствуя, как провинившийся школьник, что напроказил больше того, чем имел намерение. Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее. Но тем не менее книга эта отныне будет лежать всегда на столе моем, как верное зеркало, в которое мне следует глядеться для того, чтобы видеть все свое неряшество и меньше грешить вперед…»
А уже на следующей строчке: «При всем том книга моя полезна. В одну неделю исчезли все экземпляры ее (хотя печатано было два завода)… Несмотря на то что сама по себе она не составляет капитального произведения нашей литературы, она может породить многие капитальные произведения». [486]
В тот же день он отвечал Аксакову на его резкие нападки:
«Благодарю вас, мой добрый и благородный друг, за ваши упреки; от них хоть и чихнулось, но чихнулось во здравие».
И дальше:
«Замечу только…, что человек, который с такой жадностью ищет слышать все о себе, так ловит все суждения и так умеет дорожить замечаниями умных людей даже тогда, когда они жестки и суровы, такой человек не может находиться в полном и совершенном самоослеплении». [487]
То же самое мнение он высказывает Анне Вильегорской, которая скрепя сердце передает ему некоторые толки и пересуды в Санкт-Петербурге, вызванные его «Выбранными местами…»:
«Я знаю, что в обществе раздаются мнения, невыгодные насчет меня самого, как то: о двусмысленности моего характера, о поддельности моих правил, о моем действовании из каких-то личных выгод и угождений некоторым лицам. Все это мне нужно знать, нужно знать даже и то, кто именно как обо мне выразился… Поверьте мне, что мои последующие сочинения произведут столько же согласия во мнениях, сколько нынешняя моя книга произвела разноголосицы, но для этого нужно поумнеть. Понимаете ли вы это? А для этого мне нужно было непременно выпустить эту книгу и выслушать толки о ней всех, особенно толки неблагоприятные, жесткие, как справедливые, так и несправедливые». [488]
Князю Владимиру Владимировичу Львову, который написал писателю грустное письмо с упреками в «высокомерии», Гоголь попытался объяснить, откуда у него это самомнение и почему он одновременно чувствовал и гордость, и стыд, опубликовав свою книгу:
«Одно помышленье о том, с каким неприличием и самоуверенностью сказано в ней многое, заставляет меня гореть от стыда. Стыд этот мне нужен. Не появись моя книга, мне бы не было и в половину известно мое душевное состояние. Все эти недостатки мои, которые вас так поразили, не выступили бы передо мною в такой наготе: мне бы никто их не указал. Люди, с которыми я нахожусь ныне в сношениях, уверены не шутя в моем совершенстве. Где же мне было добыть голос осуждения?» [489]
Позже он даст другую версию истории написания своей книги литературному критику Николаю Павлову:
«Возле меня не было в это время такого друга, который бы мог остановить меня; но я думаю, если бы даже в то время был около меня наиближайший друг, я бы не послушался. Я так был уверен, что я стал на верхушке своего развития и вижу здраво вещи. Я не показал даже некоторых писем Жуковскому, который мог мне сделать возраженье». [490]
Так, прогибаясь под потоком упреков, Гоголь остался при своем мнении в отношении трех вещей: во-первых, его книга, даже при всех ее несовершенствах, была полезна для других и для него самого; во-вторых, если он ее написал, значит, это было угодно Богу; в-третьих, его прошлый опыт, долгие размышления и природные способности к педагогике давали ему право учить ближних. То, что он не осмеливался сказать некоторым суровым судьям, он открывал А. О. Смирновой, восхищение у которой ему было заказано:
«Бог милостив. Не он ли сам внушил стремленье поработать и послужить ему? Кто же другой может внушить нам это стремленье, кроме его самого? Или я не должен ничего делать на прославленье имени его, когда всякая тварь его прославляет, когда и бессловесные слышат силу его? Мне ставят в вину, что я заговорил о Боге, что не имею право на это, будучи заражен и самолюбием, и гордостью, доселе неслыханною. Что ж делать, если и при этих пороках все-таки говорится о Боге? Что ж делать, если наступает такое время, что невольно говорится о Боге? Как молчать, когда и камни готовы завопить о Боге? Нет, умники не смутят меня тем, что я недостоин, и не мое дело, и не имею права: всяк из нас до единого имеет это право, все мы должны учить друг друга и наставлять друг друга, как велит и Христос, и апостолы». [491]
Почта, прибывающая из России, приносила не только письма. Иногда в окошечке «до востребования» на почте Неаполя Гоголь находил газету, журнал с подчеркнутой карандашом статьей, касающейся его. За исключением нескольких снисходительных отзывов, общий тон статей оставался суровым. Глава западников Белинский бушевал в «Современнике»:
«Гоголь поучает, наставляет, клеймит, порицает, милует, воображая из себя некого сельского приходского священника, чуть ли не папу в своем небольшом католическом мирке». [492]
Совершенно очевидно, что Белинский тем более был обижен на Гоголя, что с давних пор считал его великим писателем-реалистом, призванным защищать бедняков. Для него эта высокопарная, раболепная и хвалебная книга была больше, чем провал, она была предательством. Уязвленный тем, что его так неправильно понял тот, кто раньше восторгался его талантом, Гоголь отвечал критику:
«Я прочел с прискорбием статью вашу обо мне в „Современнике“, – не потому, чтобы мне прискорбно было унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду всех, но потому, что в нем слышен голос человека, на меня рассердившегося… Я вовсе не имел в виду огорчить вас ни в каком месте моей книги. Как же вышло, что на меня рассердились все до единого в России? Этого покуда я еще не могу понять. Восточные, западные, нейтральные – все огорчились… Вы взглянули на мою книгу глазами человека рассерженного, а потому почти все приняли в другом виде… Поверьте, что не легко судить о книге, где замешалась собственная душевная история автора, скрытно и долго жившего в самом себе и страдавшего неуменьем выразиться… Пишите критики самые жестокие, прибирайте все слова, какие знаете, на то, что унизить человека, способствуйте к осмеянию меня в глазах ваших читателей, не пожалев самых чувствительных струн, может быть, нежнейшего сердца, – все это вынесет душа моя, хотя и не без боли, и не без скорбных потрясений; но мне тяжело, очень тяжело – говорю вам это искренно, когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек, а вас я считал за доброго человека». [493]