Николай Гоголь - Труайя Анри. Страница 115
«Что могут доставить тебе мои сонные впечатления? Видел я, как во сне, эту землю, – писал он В. А. Жуковскому. – Подымаясь с ночлега до восхождения солнца, садились мы на мулов и лошадей, в сопровождении и пеших и конных провожатых; гусем шел длинный поезд через малую пустыню по морскому берегу или дну моря, так что с одной стороны море обмывало плоскими волнами лошадиные копыта, а с другой стороны тянулись пески или беловатые плиты начинавшихся возвышений, изредка поросшие приземистым кустарником; в полдень – колодезь, выложенное плитами водохранилище, осененное двумя-тремя оливами или сикоморами. Здесь привал на полчаса, и снова в путь, пока не покажется на вечернем горизонте, уже не синем, но медном от заходящего солнца, пять-шесть пальм и вместе с ними прорезающийся сквозь радужную мглу городок, картинный издали и бедный вблизи, какой-нибудь Сидон или Тир. И этакий путь до самого Иерусалима». [519]
Благодаря К. Базили, который в глазах арабов представлял власть «великого падишаха» России и в этой связи был вынужден играть роль полномочного вельможи, путешествие проходило относительно нормально. Но даже в лучших домах в диванах водятся клопы. Вокруг вились сотни москитов. Песчаный ветер иссушал гортань, забивал глаза. Гоголь пребывал не в лучшем настроении, и Базили просил его не выказывать ему прилюдно своего раздражения. Они миновали выжженный солнцем Сидон, сонный Тир, который укрылся за своими средневековыми стенами, Святого Жан Дакра на людных базарах, десятки безымянных мертвых деревень. Их след растянулся по берегу моря. Повсюду простиралась безжизненная земля, камни, ослепительный свет и островки моха. Приближался Иерусалим. Гоголь ехал верхом на мулах и мысленно готовился к откровению. С высоты холма в прозрачной дымке появилась белесая раздробленная панорама святого города. Путешественники проехали через ворота Яффы и остановились в доме православного патриарха.
Утром следующего дня Гоголь отважился пройтись по узким извилистым улочкам, вдоль низеньких домов, соединяющихся сводами, посетил шумные рынки, смешался с плотной и медлительной толпой, которая осаждала лотки. В ней встречались и евреи, и турки, и армяне, и арабы, и греки. Возвращался с прогулки оторопевший от грязи, запущенности, беспорядка, который правил на этом месте, освященном памятью о Христе. Тот факт, что Иерусалим находился под османским гнетом, оскорбляло его память о Спасителе. Говея, он стал навещать Гроб Господень. Пять или шесть турецких охранников сидели, поджав ноги, среди подушек на площадке, покрытой ковром, курили и играли в шахматы, надзирая за входом. Массивные двери были распахнуты. Гоголь, перекрестясь, переступал через порог. Сначала он видел освященную лампами и свечами большую плиту из розового мрамора, именуемую «камнем помазания», на котором, согласно преданию, Христос был омыт благовониями после снятия с креста. Под центральной абсидой возвышалось святилище во всем окружающем его благоговении. Святая гробница была разделена на два отделения: первое представляет собой подобие вестибюля, который именуется приделом Ангела, благовестника радостного Воскресения Христова; во втором находится погребальное ложе, на которое было положено мертвое тело Господне. Последнее отделение имело такие низкие потолки, что приходилось нагибаться для того, чтобы туда войти, и было таким ограниченным, что там невозможно было находиться более трех посетителей. Его стены были облицованы белым мрамором. Погребальное ложе служит и престолом, и жертвенником. Сколько крипты в его строгой наготе, обнаженных скал, зияющее отверстие было более волнительно, чем пышное убранство и полированные стены. Гоголь полностью предался религиозной службе, проводимой православным священником.
«Я стоял в нем один; передо мною только священник, совершавший литургию; диакон, призывавший народ к молению, уже был позади меня, за стенами гроба; его голос уже мне слышался в отдалении. Голос же народа и хора, ему ответствовавшего, был еще отдаленнее. Соединенное пение русских поклонников, возглашавших „Господи, помилуй!“ и прочие гимны церковные, едва доходили до ушей, как бы исходившие из какой-нибудь другой области. Все это было так чудно! Я не помню, молился ли я. Мне кажется, я только радовался тому, что поместился на месте, так удобном для моления и так располагающем молится; молиться же, собственно, я не успел. Так мне кажется. Литургия неслась, мне казалось, так быстро, что самые крылатые моленья не в силах бы угнаться за нею. Я не успел почти опомниться, как очутился перед чашей, вынесенной священником из вертепа, для приобщения меня, недостойного». [520]
Графу А. П. Толстому свои унылые чувства он описывал следующими словами:
«Удостоился говеть и приобщиться св. тайн у самого святого гроба. Все это свершилось силою чьих-то молитв, чьих именно – не знаю; знаю только, что не моих. Мои же молитвы даже не в силах были вырваться из груди моей, не только возлететь, и никогда еще так ощутительно не виделась мне моя бесчувственность, черствость и деревянность». [521]
Он покинул Гроб Господень в состоянии полной прострации. Чувство ужасного недоразумения отягощало его сердце. Это он, кто прибыл так издалека в Иерусалим, он так и не нашел встречи, которую искал. Он едва передвигался по Масличной роще, за закрытыми стенами которой царили только холод и безмолвие. И несмотря на все усилия над собой, он так и не мог представить себе ни Христа, ни Апостолов в сени этой палевой листвы, которая колыхалась, обдуваемая ветром. Но в какое-то мгновение ему вдруг предвиделось, что он заметил оттиск на камне следа ступни Иисуса, устремленного взлететь в небо, а также дворец Пилата, переделанный в казарму, и домик Вероники. Митрополит подарил ему даже небольшой фрагмент надгробного камня и деревянный обломок двери церкви Воскресения, сгоревшей при пожаре в 1808 г. Эти святыни он принял с притворным чувством радости. Он говорил, он молился, он крестился, но внутри же его самого висело одиночество. Единственные эмоции, которые производили на него впечатление, исходили от местного пейзажа. Он любовался окрестным пейзажом и берегами Мертвого моря.
«Ни одного деревца, ни одного кустарника, все ровное, широкая степь; у подошвы этой степи или, лучше сказать, горы, внизу виднелось Мертвое море, а за ним прямо, и направо, и налево, со всех сторон опять то же раздолье, опять та же гладкая степь, поднимающаяся со всех сторон в гору… Не могу описать, как хорошо было это море при захождении солнца. Вода в нем не синяя, не зеленая и не голубая, а фиолетовая». [522]
По правде говоря, он и не ожидал ничего от своего паломничества. Время уже стерло следы шагов Спасителя на этой каменистой земле и выжгло солнцем. Его истинное существование осталось только в книгах, описавших о том, что он ходил и не по земле, но и по тропам животных. Иерусалим, Вифлеем, Назарет, Оливковая гора, Голгофа, Иордан и другие наименования, которые поражали воображение путешественника перед прибытием, а теперь их чудо развенчано, а глаза запеленал сумрак восточной нищеты.
«Что могут сказать, например, ныне места, по которым прошел скорбный путь Спасителя ко кресту, которые все теперь собраны под одну крышу храма, так что и св. гроб, и Голгофа, и место, где Спаситель показан был Пилатом народу, и жилище архиерея, к которому он был проводим, и место нахождения животворного креста – все очутилось вместе? Что могут все эти места, которые привыкли мы мерять расстояниями, произвести другого, как разве только сбить с толку любопытного наблюдателя, если только они уже не врезались заблаговременно и прежде в его сердце и в свете пламенеющей веры не предстоят ежеминутно перед мысленными его очами? Что может сказать поэту-живописцу нынешний вид всей Иудеи с ее однообразными горами, похожими на бесконечные серые волны взбугрившегося моря? Все это, верно, было живописно во времена Спасителя, когда вся Иудея была садом и каждый еврей сидел под тенью им насажденного древа, но теперь, когда редко-редко где встретишь пять-шесть олив на всей покатости горы, цветом зелени своей так же сероватых и пыльных, как и самые камни гор, когда одна только тонкая плева моха да урывками клочки травы зеленеют посреди этого обнаженного, неровного поля каменьев да через каких-нибудь пять-шесть часов пути попадется где-нибудь приклеившаяся к горе хижина араба, больше похожая на глиняный горшок, печурку, звериную нору, чем на жилище человека, как узнать в таком виде землю млека и меда? Представь же себе посреди такого опустения Иерусалим, Вифлеем и все восточные города, похожие на беспорядочно сложенные груды камней и кирпичей; представь себе Иордан, тощий посреди обнаженных гористых окрестностей, кое-где осененный небольшими кустиками ив; представь себе посреди такого же опустения у ног Иерусалима долину Иосафатову с несколькими камнями и гротами, будто бы гробницами иудейских царей. Что могут проговорить тебе эти места, если не увидишь мысленными глазами над Вифлеемом звезды, над струями Иордана голубя, сходящего из разверстых небес, в стенах иерусалимских Страшный день крестной смерти при помраченье всего вокруг и землятрясеньи или Светлый день воскресенья, отблеска которого помрачится все окружающее, и нынешнее и минувшее?…Никаких других видов, особенно поразивших, не вынесла сонная душа. Где-то в Самарии сорвал полевой цветок, где-то в Галилее другой; в Назарете, застигнутый дождем, просидел два дни, позабыв, что сижу в Назарете, точно как бы это случилось в России на станции». [523]