Николай Гоголь - Труайя Анри. Страница 119
Погодин вырезал это посвящение и приклеил его на страничку своего личного дневника. После столь сурового осуждения дело казалось решенным, размолвка окончательной. Но все это из уважения к Гоголю осталось в прошлом. Этот дом был самым комфортным для него. Необходимо было туда вернуться. Хотя бы ценой примирения.
Россия любит открывать свои двери, расширять семейный круг, делить свое добро с другими. И для нее одно прегрешение никогда не было окончательным приговором; виновник всегда может искупить свой грех, сердце настроено на здравый смысл, простодушие и милосердие являются парой друг другу. Погодин – «эгоист», «ворчун», но он не был злопамятным. В своих письмах он договорился с Гоголем забыть их размолвку. Гоголь приехал и расположился в тех же комнатах, что и всегда, на первом этаже во флигеле. Но очень скоро неделикатность гостя подействовала на старые раны его хозяина. Определенно неисправимый, Гоголь не вел себя так, как ему следовало бы. Все друзья были его слугами, а их дома – его гостиницей.
«1 ноября. – Думал о Гоголе. Он все тот же. Я убедился, только ряса подчас другая. Люди ему нипочем.
2 ноября. – Гоголь по два дня не показывается; хоть бы спросил: чем ты кормишь двадцать пять человек?» [541]
Молодой поэт Н. В. Берг, познакомившись с Гоголем на одной из вечеринок у Шевырева, отметил в своих воспоминаниях: «Трудно представить себе более избалованного литератора и с большими претензиями, чем был в то время Гоголь. Московские друзья Гоголя, точнее сказать – приближенные (действительного друга у Гоголя, кажется, не было во всю жизнь), окружали его неслыханным, благоговейным вниманием. Он находил у кого-нибудь из них, во всякий свой приезд в Москву, все, что нужно, для самого спокойного и комфортабельного житья: стол с блюдами, которые он больше всего любил; тихое, уединенное помещение и прислугу, готовую исполнять все его малейшие прихоти. Этой прислуге с утра до ночи строго внушалось, чтоб она отнюдь не входила в комнату гостя без требования с его стороны; отнюдь не делала ему никаких вопросов; не подглядывала (сохрани Бог!) за ним. Все домашние снабжались подобными же инструкциями. Даже близкие знакомые хозяина, у кого жил Гоголь, должны были знать, как вести себя, если неравно с ним встретятся и заговорят. Им сообщалось, между прочим, что Гоголь терпеть не может говорить о литературе, в особенности о своих произведениях, а потому никоим образом нельзя обременять его вопросами: „что он теперь пишет?“ – а равно: „куда поедет?“ или: „откуда приехал?“ И этого он также не любил. Да и вообще, мол, подобные вопросы в разговоре с ним не ведут ни к чему: он ответит уклончиво или ничего не ответит. Едет в Малороссию – скажет: в Рим; едет в Рим – скажет: в деревню к такому-то. Стало быть, зачем понапрасну беспокоить!»
И Берг описывает портрет Гоголя, выхваченный из жизни:
«Ходил только один, небольшого роста человек, в черном сюртуке и брюках, похожих на шаровары, остриженный в скобку, с небольшими усиками, с быстрыми и проницательными глазами темного цвета, несколько бледный. Он ходил из угла в угол, руки в карманы, и тоже говорил. Походка его была оригинальная, мелкая, неверная, как будто одна нога старалась заскочить постоянно вперед, отчего один шаг выходил как бы шире другого. Во всей фигуре было что-то несвободное, сжатое, скомканное в кулак. Никакого размаху, ничего открытого нигде, ни в одном движении, ни в одном взгляде. Напротив, взгляды, бросаемые им то туда, то сюда, были почти что взглядами исподлобья, наискось, мельком, как бы лукаво, не прямо другому в глаза, стоя перед ним лицом к лицу». [542]
Обычно в течение этих собраний – полулитературных, полусветских – Гоголь казался малоактивным участником. Он был или неразговорчивым, или же предпочитал говорить банальности, небылицы, настолько очевидные, что его близким становилось неудобно за него. Напротив, в узком кругу он представлялся все больше и больше пророком, вдохновленным самим Богом. 19 ноября он заказал отслужить молебен в своих комнатах на первом этаже. Запах ладана плыл по всем комнатам. Раздраженный этим проявлением набожности Погодин записал в своем дневнике: «19 ноября. – Православие и самодержавие у меня в доме: Гоголь служил всенощную, – неужели для восшествия на престол?
20 ноября. – Гоголь ныне приобщался. Вот почему вчера он служил всенощную». [543]
Через некоторое время Гоголь нанес визит своему духовнику отцу Матвею Константиновскому, находившемуся проездом в Москве. Чувства, которые породила эта их первая встреча, сохранялись Гоголем на протяжении всего его жизненного пути. Чернила и бумага, которые были прежде единственной возможностью их общения до сих пор, вдруг обратились в плоть: в мужчину шестидесяти лет, среднего телосложения, немного сутулого, с бородой и рыжеволосого с проседью, широким носом, маленькими серыми глазами, с манерами и видом крестьянина, несмотря на рясу и блестящий священнический крест. [544] С первых слов Гоголь был обольщен ярким красноречием своего собеседника. Для отца Матвея все, что не было православным вероучением, относилось им к дьявольскому искушению. Необходимо, говорил он, – следовать учению Христа слово в слово, не отклоняясь ни вправо, ни влево. Искусство в его глазах также было подозрительным явлением. В Ржеве и его окрестностях он преследовал все формы лжеучений. И мужик, и помещик его побаивались. Время от времени он наведывался в Москву, чтобы исповедоваться и выразить свое глубокое восхищение графу Толстому. Гоголь подтвердил священнику, что решил весь свой талант посвятить служению Церкви и что второй том «Мертвых душ» будет гимном России, православию, что он желает быть лучшим, чтобы стать достойным той задачи, которую ему Господь определил на земле. И поцеловал отцу Матвею руку, которой тот его благословил. Отец Матвей пообещал еще приехать вновь.
Когда он уехал, Гоголь вопрошал себя: должен ли он радоваться или ужасаться тому мрачному покровительству, на которое он согласился, чтобы спасти свою душу. В то же время он также встретился с архимандритом Феодором. Гоголь подтвердил перед ним решение, которое он принял, – положить свое искусство на служение Богу. Со своей стороны, архимандрит спросил Гоголя, «чем именно должны закончиться „Мертвые души“. Он, задумавшись, выразил свое затруднение высказать это с обстоятельностью. Я возразил, что мне только нужно знать, оживет ли как следует Павел Иванович. Гоголь, как будто с радостью, подтвердил, что это непременно будет, и оживлению его послужит прямым участием сам царь, и первым вздохом Чичикова для истинной прочной жизни должна кончиться поэма. В изъяснении этой развязки он несколько раз распространился, но, опасаясь за неточность припоминания подробностей, ничего не говорю об этих его речах. „А прочие спутники Чичикова в „Мертвых душах“? – спросил я Гоголя. – И они тоже воскреснут“? – „Если захотят“, – ответил он с улыбкою; и потом стал говорить, как необходимо далее привести ему своих героев к столкновению с истинно хорошими людьми, и проч., и проч.». [545]
М. П. Погодин сильно страдал оттого, что Гоголь попал в руки священников, и порой говорил ему об этом без всяких обиняков. Атмосфера между двумя друзьями накалилась снова. Пока еще не взорвалась, но была в напряжении, изнуряющем нервы. К тому же занимаемое Гоголем помещение было недостаточно отапливаемым. С наступлением сильных холодов он уже не мог более оставаться на этом месте. К его счастью, граф Толстой предложил ему свое радушное гостеприимство с предоставлением всего желаемого комфорта и образцовой набожной среды. Гоголь ни минуту не колебался. И под Новый год перевез все свои пожитки и бумаги в дом графа. Толстые в то время сняли двухэтажный дом на Никитском бульваре, недалеко от Арбата. [546]