Николай Гоголь - Труайя Анри. Страница 75
Через полтора месяца он читал свои проповеди поэту Языкову:
«О, верь словам моим!.. Ничего не в силах я тебе сказать, как только: верь словам моим. Я сам не смею не верить словам моим. Есть чудное и непостижное… но рыдания и слезы глубоко взволнованной благородной души помешали бы мне вечно досказать… и онемели бы уста мои. Никакая мысль человеческая не в силах себе представить сотой доли той необъятной любви, какую содержит Бог к человеку!.. Вот все. Отныне взор твой должен быть светло и бодро вознесен горе – для сего была наша встреча. И если при расставании нашем, при пожатии рук наших не отделилась от моей руки искра крепости душевной в душу тебе, то, значит, ты не любишь меня, и если мгновенный недуг отяжелит тебя и низу поклонится дух твой, то, значит, ты не любишь меня… Но я молюсь, молюсь сильно в глубине души моей в сию самую минуту, да не случится с той сего, и да отлетит темное сомнение обо мне, и да будет чаще сколько можно на душе твоей такая же светлость, какою объят я весь в сию самую минуту». [293]
И Иванову:
«…идите бодро и ни в каком случае не упадайте духом, иначе будет значить, что вы не помните меня и не любите меня, помнящий меня несет силу и крепость в душе». [294]
Высвободив, таким образом, свой мистический пыл, Гоголь вернулся к «Мертвым душам» с удивительным расположением духа к юмору. Можно подумать, что вкус к нравоучениям и к созданию карикатур в нем накладывались друг на друга, не причиняя вреда ни тому, ни другому. Как только он забывал о реальных людях, чтобы смешаться в толпе воображаемых персонажей, его юмор возобладал над ним. Но он иногда и сам страдал оттого, что выбранной темой приговорил себя к острым и постоянным насмешкам над другими. Он завидовал Иванову, который писал красивых людей, ожидающих явления Христа. Когда и он тоже сможет окунуть свою кисть в светлые краски? Пока же он должен работать, морщась и залезая в самую грязь.
Со смешанным чувством долга, отвращения и восторженности он закончил первый том «Мертвых душ» и приступил к его редакции. Анненков, пробывший в Риме дольше запланированной даты, уехал в Париж, выполнив обязанности переписчика. Вся рукопись составила одиннадцать больших глав. Гоголь с тревогой просматривал их. Пришло время открыть миру плод шести лет работы. Смогут ли его современники оценить этот дар? К середине года он в свою очередь покинул Рим, чтобы отправиться в Россию, останавливаясь по пути в различных городах.
Он проехал Флоренцию, Геную, Дюссельдорф и, узнав, что В. А. Жуковский отдыхает во Франкфурте, поехал туда, чтобы повидаться с ним. Поэт только что женился в пятьдесят восемь на восемнадцатилетней дочери его давнишнего приятеля, живописца Рейтерна и, казалось, был полностью предан своему новому счастью и новым заботам. Он потолстел, полысел, но его асимметричные темные глаза светились все с той же доброжелательностью. Без сомнения, он рассказал Гоголю, в какой ужас повергла всех в России смерть М. Ю. Лермонтова, погибшего совсем недавно на дуэли из-за какой-то глупой ссоры, в пылу которой была задета личная честь. [295] Это был уже второй за четыре года великий русский поэт, погибший в результате насильственной смерти. И это был человек, который смело выступил в роли защитника и продолжателя Пушкина! Рок, казалось бы, преследовал всех, кто нес в себе пламя литературного гения! Гоголь имел такие же предчувствия и по отношению к себе. Он постоянно ощущал, что его и тело, и душа находятся под угрозой. И разница состояла лишь в том, что вызов ему был брошен не одним человеком, а всем человечеством. И за спиной его стоял Бог.
Несмотря на то, что Жуковский был немного рассеян, Гоголь захотел прочитать ему свою новую малороссийскую трагедию: «Выбритый ус». Дело было после обеда, в час привычной сиесты. Зябко ежась в кресле перед горящим камином, Жуковский нашел, что пьеса слишком многословна и скучна и в конце концов задремал. Когда он проснулся, Гоголь сказал ему:
«– Я просил у вас критики на мое сочинение. Ваш сон есть лучшая на него критика.
– Ну, брат Николай Васильевич, прости, – ответил ему Жуковский, – мне сильно спать захотелось…
– А когда спать захотелось, тогда можно и сжечь ее!
С этими словами широким жестом Гоголь бросил тетрадку в камин. Огонь стих под бумагой, затем сразу же вспыхнул высоким веселым танцующим пламенем.
– И хорошо, брат, сделал, – пробормотал Жуковский [296]».
В этот раз между двумя мужчинами не было такой сердечной близости, которая обычно отличала их отношения. Несомненно, Жуковского утомили махинации Гоголя, все время находящегося в поисках денег, а также его постоянные просьбы походатайствовать перед сильными мира сего о предоставлении рекомендаций для самого себя или какого-нибудь художника из его римской компании. В последнее время он как раз хлопотал о том, чтобы Иванов сохранил денежную субсидию еще на три года. Жуковский даже приготовил образец письма, изложив в ней эту просьбу наследнику. Зато сам он, когда ему наконец предложили место библиотекаря при Кривцове, горделиво отказался под предлогом, что должен полностью отдаться своему творчеству. Он хотел быть секретарем директора русской Академии художеств, а не библиотекарем! Кроме того, предложение пришло слишком поздно! Как же можно быть таким талантливым и иметь такой невыносимый характер? Жуковский, будучи в это время молодоженом, с нетерпением ждал, когда же наконец уедет его назойливый гость. Гоголь почувствовал это и собрал свои вещи.
«У вас много было забот и развлечений, и вместе с тем сосредоточенной в себя самого жизни, и было вовсе не до меня, – написал он потом поэту. – И мне, тоже подавленному многими ощущениями, было не под силу лететь с светлой душой к вам навстречу. Душе моей были сильно нужны пустыня и одиночество. Я помню, как, желая вам передать сколько-нибудь блаженство души моей, я не находил слов в разговоре с вами, издавал одни только бессвязные звуки, похожие на бред безумия, и, может быть, до сих пор оставалось в душе вашей недоумение, за кого принять меня и что за странность произошла внутри меня». [297]
Из Франкфурта он поехал в Ганау, где ожидал встретить Языкова. Гоголь познакомился с ним два года назад и очень любил его стихи, музыкальные и богатые, иногда близкие к пушкинским. В тридцать восемь лет, проведя юность в гуляниях и попойках, Языков, страдая от сухотки позвоночника, переезжал из одной водолечебницы в другую. Ему все так наскучило, что он был невыразимо счастлив встретиться с Гоголем. У них были общие литературные вкусы, религиозные взгляды, и они разделяли мнение о том, что России предназначена своя особая священная миссия, состоящая в том, чтобы направить развращенные европейские нации на путь истинный. Время так быстро проходило за разговорами, что поэт и писатель, очарованные друг другом, решили вновь встретиться в Москве и там жить вместе. Вечером, до того как пойти спать, они развлекались тем, что придумывали персонажи, давали им имена, соответствующие их недостаткам, и конечно, в этой игре Гоголь был непобедим. Они говорили много и обо всем, разумеется, и о своих болезнях. По мнению Гоголя, его болезнь наверняка вызывала намного больше беспокойства, чем болезнь Языкова.
«Гоголь рассказал мне о странностях своей (вероятно, мнимой) болезни, – писал Языков брату, – в нем-де находятся зародыши всех возможных болезней; также об особенном устройстве головы своей и неестественности положения желудка. Его будто осматривали и ощупывали в Париже знаменитые врачи и нашли, что желудок его вверх ногами. Вообще, в Гоголе чрезвычайно много странного, – иногда даже я не понимал его, – и чудного; но все-таки он очень мил». [298]