Лев Толстой - Труайя Анри. Страница 128

Успокоившийся Толстой признал свои ошибки:

«Не для успокоения тебе говорю, а искренно я понял, как я много виноват, и как только я понял это и особенно выдернул из души всякие выдуманные укоризны и восстановил любовь и к тебе и к Сереже, так мне стало хорошо, и будет хорошо независимо от всех внешних условий». [527]

Он вернулся в Москву с намерением принять компромисс между светской жизнью, которую отстаивала и защищала жена, и жизнью «по Богу», в которой все больше нуждался сам. Неожиданно пришла новая беда: восемнадцатого января умер от ангины младший сын Алексей, четырех с половиной лет, не проболевший и полутора суток. В день похорон Соня в письме спрашивала у сестры, слышит ли та боль ее сердца. Толстой, как всегда, воспринимал случившееся иначе и делился с Чертковым: «Я знаю только, что смерть ребенка, казавшаяся мне прежде непонятной и жестокой, мне теперь кажется и разумной, и благой. Мы все соединились этой смертью еще любовнее и теснее, чем прежде». [528] В течение последующих нескольких месяцев жизнь Льва Николаевича и Софьи Андреевны стала более мирной, каждый старался щадить другого. Толстой завершил «Так что же нам делать?», «Смерть Ивана Ильича», написал несколько сказок для «Посредника», резкую статью против Николая I «Николай Палкин», небольшую пьесу «Первый винокур, или Как чертенок краюшку заслужил».

Летом в Ясной Поляне он с радостью заметил, что дети сближаются с ним. По примеру отца они занимались полевыми работами, чтобы помочь мужикам. Иногда к ним присоединялась одетая крестьянкой Соня с граблями на плече. Бригада, в состав которой входил Лев Николаевич и Илья со Львом, начинала косьбу в четыре часа утра. Илья вспоминал, что отец косил хорошо, но сильно потел, и видно было, что уставал. В состав другой, менее серьезной бригады входили дочери, гувернантка-француженка, Сергей… «Мы, женщины, – напишет Таня, – становились рядами, переворачивали на солнце скошенную траву и переносили сено на „барский двор“. Но мы работали не на барина, а в пользу крестьян, которые за косьбу „барского“ луга получали половину сена. В полдень работа прерывалась, обедали тут же, под тенью деревьев… Домой возвращались в сумерках, веселой гурьбой, с песнями и плясками. Сестра Маша, шедшая во главе женщин, часто бросала грабли и, подозвав кого-нибудь из девушек, лихо пускалась с ней в пляс». Илья тем не менее уточняет, что никто из них идей отца не разделял и работал вовсе не из-за убеждений.

Покос был не единственным делом, к которому приобщились дети Толстого. Таня навещала в деревне больных, смотрела, как перевязывают ногу отцу, «чтобы так же перевязать ногу Алене Королевне, у которой то же самое». «Я убедилась, что смотреть на это гораздо ужаснее, чем самой перевязать, и мне ничего не стоило Аленину грязную ногу мазать и завязывать. Пропасть больных в деревне, которых мы стараемся на ноги поставить…». Илья помогал возделывать землю матери многочисленного семейства. Сам Толстой чинил крышу одной вдове. Он осознавал, что эта благотворительная деятельность смахивает на игру: дети и гости дома переодевались в лохмотья и сапоги, работа была для них своеобразным занятием спортом, вечером каждый показывал натертые за день мозоли. Главное – поступать правильно, чувства придут потом, рассуждал Лев Николаевич.

Крестьяне посмеивались над барскими затеями, но были сильно озадачены, когда хозяин стал читать им лекцию о пьянстве и просил дать подписку, что они не станут больше пить. Он умолял их отказаться и от курения, как сделал это сам. По его приказу они бросали табак в яму, специально для этого выкопанную. Но за его спиной покуривали и попивали. Граф знал об этом и страдал, как будто ему врал близкий человек. Когда же попросил Черткова присоединиться к обществу борьбы с алкоголизмом, которое пытался внедрить в России, тот сказал, что не может ничего обещать и вообще Христос говорил, что не следует давать клятв. Толстого аргумент этот не убедил.

В разгар лета Лев Николаевич провожал на вокзал в Тулу Озмидова и еще одного своего последователя, которые отправлялись на Кавказ, чтобы основать там колонию толстовцев. Вскоре после этого, перевозя сено для кого-то из крестьян, он потерял равновесие и упал с телеги, поранив ногу. Началось воспаление. Прикованный к постели, больной был полностью в руках жены, которая с большим усердием ухаживала за этим бородатым ребенком, дрожавшим в лихорадке, слабым и смягчившимся, не возражавшим против ее присутствия и впервые не боявшимся смерти. Он сообщает Озмидову, что умирает от раны на ноге, что «течение жизни сузилось до размера узкой нити…», и пишет Александрин Толстой: «Чувствовать себя в руках Божьих, для меня нет ничего лучше. Я хотел бы быть там всегда и теперь не хочу покидать их». [529] Сыновьям же говорит с иронией, что, лежа, слышит исключительно женские разговоры и так глубоко погрузился в мир женщин, что порой, думая о себе, произносит мысленно: «Я заснула…»

На самом деле он понимал, что не умирает. Но так заманчиво было для него представлять смерть, чувствовать ее рядом, отваживаться заглянуть в могилу, зная, что есть куда отступать. Он сравнивал свои мысли с теми, которыми наделил Ивана Ильича. Выздоровев, вновь отдалился от жены.

«Теперь он ходит, он почти здоров. Он дал мне почувствовать, что я не нужна ему больше, – грустно заносит в дневник Софья Андреевна, – и вот я опять отброшена, как ненужная вещь» (25 октября 1886 года). Она сердилась, потому что теперь то дети, то муж приходили к ней и «под маской добродетели», «с напущенным на себя равнодушием и недоброжелательством» просили муку, одежду и денег для крестьян. Как-то Левочка попросил ее дать несколько рублей нищенствующей крестьянке «Ганке-воровке», отвратительному созданию, жившему в деревне. Она отказала, говоря, что у нее больше ничего нет. Потом, под суровым взглядом Тани, которая все больше занимала сторону отца, сдалась, недовольная, и Ганка удалилась с своей полушкой.

Все эти мелкие обиды, наносимые Сониному самолюбию, компенсировались тем, что Левочка теперь занимался не только философствованием и мужиками – не так давно он принялся за пьесу из крестьянской жизни. Двадцать шестого октября 1886 года завершен был первый акт, двадцать девятого – второй. Соня переписывала рукопись с чувством победителя, но радость не ослепляла ее: «Хорошо, но слишком ровно; нужно бы больше театрального эффекта, что я и сказала Левочке». Он выслушивал жену, исправлял и продолжал писать. За две недели были готовы пять актов. Толстой назвал пьесу «Власть тьмы».

В это время в Ясной гостил друг семьи, помещик Стахович, талантливый актер. Хозяин попросил его прочитать пьесу перед крестьянами: ему казалась интересной их реакция, так как действие разворачивалось в деревне. В зале собралось около сорока мужиков, и читка началась. Пришедшие слушали, склонив головы, в полном молчании, взгляды их ничего не выражали. Только буфетчик Андрей разражался иногда хохотом. Приступы веселья более чем неуместные, так как история Никиты и Акулины была ужасна. После окончания читки Толстой попросил публику высказать свое мнение, гости неуверенно переглядывались. Что сказать барину, когда непонятно, в чем дело? Наконец один из бывших учеников яснополянской школы произнес: «Как тебе сказать, Лев Николаевич, Микита поначалу ловко повел дело… а потом сплоховал…»

Толстой ничего не смог выжать из тех, кого считал лучшими ценителями искусства. Вечером он поделился со Стаховичем:

«Это буфетчик всему виной. Для него вы генерал, он вас уважает: вы даете ему на чай по три рубля… и вдруг вы же кричите, представляете пьяного; как ему было не хохотать и тем помешать крестьянам верно понять достоинство пьесы, тем более что большинство слушателей считают его за образованного человека…»

Автор отправил пьесу Черткову, чтобы тот напечатал ее через «Посредника», а сам принялся за комедию «Плоды просвещения». Подводя итог прошедшему году, Соня с гордостью могла сказать себе, что, кроме «Так что же нам делать?» и нескольких менее значительных статей, все написанное за этот период ее мужем было «литературой».