Лев Толстой - Труайя Анри. Страница 55

Этот христианин-пантеист попытался выразить свои чувства в рассказе «Три смерти». Светская дама оказалась здесь «жалка и гадка», потому что, веря в жизнь после смерти, все-таки смерти боится, и в момент, когда христианская религия должна была бы ее поддержать, не получает никакого утешения. Мужик, напротив, умирает спокойно, может быть, именно потому, что в глазах Церкви вовсе не христианин, его религия – природа, и ему кажется естественным вернуться в землю, на которой он жил. «Une brute, [298] Вы говорите, да чем же дурно une brute? – пишет Лев Александре Толстой. – Une brute есть счастье и красота, гармония со всем миром, а не такой разлад, как у барыни». И наконец, третья смерть, дерева. Оно угасает достойно, спокойно, красиво. «Красиво – потому что не лжет, не ломается, не боится, не жалеет». [299] Поведав «бабушке» замысел своего рассказа, Толстой добавляет: «Вот моя мысль, с которой Вы, разумеется, не согласны; но которую оспоривать нельзя, – это есть и в моей душе, и в Вашей». Как сожалел он, что Александры не было рядом, что не мог беседовать с ней часами о религии, литературе, дружбе, любви, быть может. Его письма полны нежных уверений, от которых в Мариинском дворце должна была трепетать не молодая фрейлина, затянутая в парадное платье с бриллиантовым вензелем на плече. Лев называл ее своей «Мадонной», звал в деревню (зная, что она не приедет), соглашался, чтобы она отвечала ему по-французски, если ей так удобнее: «…мне женская мысль понятнее по-французски». [300]

Запечатав очередное послание, шел в комнату к тетушке Toinette, садился в обитое штофом, продавленное кресло, недолго болтал с маленькой морщинистой старушкой, заменившей ему мать, смотрел, как она дремлет перед своим рабочим столиком, листал книгу, читал, мечтал… Вдруг она поднимала голову, бормотала какие-то ничего не значащие фразы: «На днях Сергей ездил в Пирогово… Я думаю, Николенька останется еще в Москве с Машенькой…» Или неожиданно спрашивала, как работает телеграф, а выслушав объяснения племянника, говорила: «Как же это так? – за целые полчаса я не видала ни одного письма, пробежавшего по телеграфу?» [301]

Мирные семейные вечера были тем более притягательны для Толстого, что днем он сильно уставал. Чтобы поддерживать физическую форму, которую с таким трудом смог обрести во время пребывания в Москве, велел прибить перед окном в своем кабинете перекладину. Каждое утро выполнял на ней упражнения, которые крайне удивляли проходивших мимо мужиков. Фет вспоминал рассказ старосты: «Придешь, говорит, к барину за приказанием, а барин, зацепившись одной коленкой за жердь, висит в красной куртке головою вниз и раскачивается; волосы отвисли и мотаются, лицо кровью налилось, и не то приказания слушать, не то на него дивиться». [302] Можно ли принимать всерьез упреки помещика, который занимается акробатикой? И что за неловкий вид перед слугами! Одна из горничных ответила Марии Толстой, которая отправляла ее с поручением к брату: «Не пойду, барыня. Он там кувыркается совсем голый».

После перекладины хозяин становился за плуг. Ему хотелось работать самому, чтобы лучше понимать мужиков. Один из них, Юфан, очаровал его своей силой и сноровкой. Николай Толстой, посмеиваясь, говорил Фету: «Понравилось Левочке, как работник Юфан растопыривает руки при пахоте. И вот Юфан для него эмблема сельской силы, вроде Микулы Селяниновича. Он сам, широко расставляя локти, берется за соху и юфанствует». [303] Особенно нравилось Льву косить – однообразные движения, голова без единой мысли, потное лицо, желание не отстать от крестьян. Нередко он и ел с ними, усевшись на землю в тени перелеска. Тургенев, проезжая как-то мимо Ясной, увидел его с перекинутыми за спину лаптями и решил, что для литературы он потерян навсегда. Сам же Толстой отмечал в дневнике: «Не пишу, не читаю, не думаю. Весь в хозяйстве. Сражение в полном разгаре». [304]

Когда дело в очередной раз коснулось того, как правильно пользоваться землей и руководить мужиками, понял свою несостоятельность в этом вопросе. И если косить с ними было одно удовольствие, спорить – настоящий ад. Временами он их просто ненавидел: «Я боюсь самого себя. Прежде незнакомое мне чувство мести начинает говорить во мне…» [305]

Первого сентября 1858 года Лев едет в Тулу на губернское дворянское собрание, где подписывает заявление ста пяти дворян о необходимости освобождения крестьян с наделением их землей. Большинство присутствовавших поставить свою подпись отказались. Либералы и консерваторы проявили одинаковый эгоизм, когда дело коснулось их собственности. «Компания Черкасского дрянь такая же, как и их опозиторы, но дрянь с французским языком», – записывает Толстой в дневнике 4 сентября после окончания дебатов. Он возвращается в Ясную Поляну с чувством, что великая идея освобождения никогда не сможет возобладать над неуверенностью и настороженностью губернского дворянства.

Соседи осуждают его за «хождение в народ». Это преувеличение. Сейчас у него только связь с замужней крестьянкой Аксиньей Базыкиной. Ей двадцать восемь лет, она живет в деревушке в десяти верстах от хозяйского дома. Он встречался с ней часто, но муж, у которого было достаточно житейской мудрости, делал вид, что ничего не замечал. «Видел мельком Аксинью. Очень хороша… Я влюблен как никогда в жизни. Нет другой мысли», [306] эти фразы – вехи его здоровой, легкой, без осложнений страсти. Он ничего не видел вокруг и не чувствовал необходимости выходить за пределы своего мира.

Навестив Тургенева в Спасском, Лев записал: «Тургенев скверно поступает с Машенькой. Дрянь». [307] Дело в том, что Иван Сергеевич, охладевший совершенно к Марье Николаевне, которая казалась ему теперь некрасивой, поблекшей и скучной, забавлялся тем, что продолжал ухаживать за ней, как прежде, расшаркиваться, меняться в голосе и бросать поэтические взгляды. Возмущенный этой комедией, от которой несчастная сестра его сходила с ума, Толстой находит все новые предлоги для споров со своим приятелем, который сообщает Боткину: «Я с Толстым покончил все свои счеты: как человек он для меня более не существует. Дай Бог ему и его таланту всего хорошего – но мне, сказавши ему: здравствуйте – неотразимо хочется сказать: прощайте и без свиданья. Мы созданы противуположными полюсами. Если я ем суп и он мне нравится, я уже по одному этому наверное знаю, что Толстому он противен – et vice versa». [308]

Отдаление от Тургенева совпало со все возрастающей дружбой Толстого с Фетом. В декабре 1858 года тот пригласил Льва и Николая поохотиться вместе на медведя в имении его друга недалеко от Вышнего Волочка, в Тверской губернии. Первый день охоты, 21 декабря, прошел чудесно. На другой, забыв, что для свободы движений нужно утоптать вокруг себя снег, Толстой вдруг увидел, как на тропинку вышла привлеченная звуками выстрелов медведица. Темная, влажная, излучающая мощь масса двигалась на него. Он снял с плеча ружье, выстрелил, промахнулся, выстрелил еще раз почти в упор. На этот раз пуля попала в зев, медведица зарычала от боли и всей своей тяжестью навалилась на Льва, успевшего заметить раскрытую пасть, пену вокруг нее, кусочек голубого неба среди нагромождения багровых облаков, и инстинктивно нагнуть голову, прикрыв согнутой в локте рукой глаза. Медведица попыталась укусить его в лицо, Толстому показалось, что все кончено. Но с криками «Куда! Куда!» подоспел охотник с рогатиной, испуганный зверь оставил добычу и скрылся в лесу. Лев взглянул на окровавленный снег и дотронулся до горевшего лица – под левым глазом щека была разодрана, вырван кусок кожи со лба. Отметины эти остались на всю жизнь. Двадцать третьего декабря он заносит в дневник: «Поехал на охоту за медведем, 21 убил одного; 22 меня погрыз. Денег промотал пропасть». Но две недели спустя вновь поехал на охоту: на этот раз ее участники подстрелили четырех великолепных зверей, среди которых была и его знакомая медведица. В качестве трофея Льву подарили ее шкуру, которую он постелил на пол в своем кабинете.