Обратный билет - Санто Габор Т.. Страница 29
Отец и сын смотрят друг на друга. Каждому хочется, чтобы другой наконец проникся его чувствами, но оба прекрасно сознают, что понять друг друга они никогда не смогут.
Сын медленно отводит взгляд и принимается передвигать на прилавке образцы товаров. Отец же опускается на стул рядом со столиком, тут обычно сидит какой-нибудь пожилой покупатель.
Они ждут.
Возле станции как раз закончили укладывать ящики на подводу. С тележкой пришлось сделать крюк, но все равно это проще и быстрее, чем таскать ящики в руках по одному. Когда все одиннадцать ящиков уложены, Германн Шамуель соглашается подписать бумаги, и проводник наконец может пойти по своим делам. До отправления поезда добрых четыре с половиной часа. Проводник мечтает об одном: добраться до корчмы и посидеть там за кружкой холодного пива.
Попросив у начальника станции велосипед, он катит в деревню. Даже седло велосипедное раскалилось на солнце, но все это ерунда: проводник уже видит перед собой запотевшую, тяжелую, полную кружку.
Подвода с ящиками трогается, отъезжает от станции, поворачивает к дороге. А проводник в эту минуту входит в полутемный пивной зал, тяжело опускается за столик, ближе всех стоящий к прилавку, и поднимает к губам кружку с густой шапкой пены.
Крестьянин-возчик с зятем сидят на козлах. Перед этим они тщетно пытались предложить это место двоим приезжим.
Не меньше получаса ведь до деревни-то, сказал крестьянин-возчик. Но пожилой только рукой махнул: поехали.
Возле ящиков тоже можно сесть, не успокаивается возчик. Ответа нет; ладно, была бы честь предложена…
Солнце стоит в зените. Михай Шуба, цокая языком, время от времени трогает лошадь кончиком кнута. Не лошадь — а кляча, но другой нет, приходится на этой возить. Когда есть что возить.
Много чего об этих сказать можно, думал он после того, как Иштван Шемьен вызвал его к себе и объяснил задачу, — в одном нельзя упрекнуть: что об умерших своих не заботятся. Год их не было здесь, а надо же, первым делом — на кладбище. Хотя столько хлопот впереди: переселиться, наладить торговлю… Нет, у этих главное — о покойниках позаботиться, и Михай Шуба долго, уважительно качал головой. Хотя в общем-то, если подумать, покойники — они и есть покойники, живым они не помощники.
Медленно тащится по дороге подвода, за ней шагают приезжие, в черных костюмах, в черных шляпах, по тридцатиградусной жаре.
В конце тополевой аллеи подвода сворачивает на шоссе, которое вливается в главную улицу деревни. В это время проводник, поставив локти на стол, приканчивает первую кружку.
Одиннадцать ящиков привезли, говорит он, слегка приглушая голос.
Одиннадцать? — повторяет корчмарь. Хм… Для товара — мало, для багажа — многовато.
Говорю вам: одиннадцать. И беречь их надо было, как пасхальные яйца.
Кроме проводника и корчмаря, в пивном зале сидят еще семеро. После слов проводника у пятерых останавливается взгляд, на лбу появляются озабоченные морщины. Надо бы побежать домой, предупредить семью, мол, пахнет жареным. Ведь если приехали эти, то, может, появятся и другие. А когда их будет больше, рано или поздно потребуют назад все, что сами отдали на хранение или что поменяло хозяев без их участия.
Однако из семерых поднимается из-за столика лишь один, и то делает вид, будто ему все равно пора. Это бывший механик, инвалид: летом сорок третьего, во время жатвы, ему правую руку оторвало на молотилке. Он-то, правда, ничего не брал из опустевших домов, но, как другие многодетные, подал заявление, чтобы ему выделили бесхозное жилье, и ему, учитывая увечность, разваливающуюся лачугу, пятерых детей и сына, павшего смертью храбрых на Восточном фронте, один из бесхозных домов таки выделили.
Инвалид с застывшим лицом платит за пиво и молча уходит. Нет в жизни справедливости, думает он. Если вернутся прежние хозяева, придется с позором убираться из своего дома. Хотя он к ним сроду ничего не имел; разве что завидовал, что умеют деньги копить, что тяжелой работы меньше делают, что детям их будущее обеспечено. Он бы сам и пальцем не пошевелил, чтобы чужое добро присвоить; но уж коли судьба так распорядилась, что дома их остались пустыми, он без всяких угрызений совести вселился в чистенькое, побеленное жилье.
Оставшиеся в корчме догадываются, почему калека ушел домой. У них в душе тоже шевелятся всякие опасения.
Во всяком случае, хорошо бы узнать, кто приехал и кого еще ждать, думают они. Мысли у них сейчас вполне деловые.
Одного, старого, зовут Германн Шамуель, а как второго зовут, неизвестно, с готовностью объясняет проводник. Он понимает их трудное положение и рад помочь.
Люди в корчме с облегчением переглядываются: имя вроде незнакомое. Но радоваться пока рано.
Может, эти в соседней деревне жили? Тогда чего их сюда принесло?
Стало быть, всего двое? — спрашивает корчмарь. И остальные опять чувствуют некоторое облегчение: не им пришлось задавать этот важный вопрос.
Ну да, двое; железнодорожник вытирает пивную пену с усов.
А сказали, зачем приехали-то?
В самом деле, ничего не говорили?
Говорить ничего не говорили, со значением, чувствуя, что теперь он в центре внимания, отвечает проводник. Но вот то, что они привезли, гладит он себя по лбу, это кое-что уже говорит.
А что… что они привезли?
Парфюмерию. Крупной партией.
Парфюмерию?
Крупной партией?
Ага, парфюмерию. Ну там, пудру, одеколон, все такое. Для баб, в общем, всякий товар.
Стало быть, у господина головы денек будет горячий, задумчиво говорит корчмарь, вытирая тряпкой прилавок. Сочувствия у него на лице не видно: в голосе слышится скорее некоторое злорадство.
Ему никто не отвечает. Все они тут — люди маленькие; есть и один-два инвалида, кроме ушедшего механика, — эти, правда, инвалиды войны. В общем если они что и думают по этому поводу, то со своим мнением высовываться не станут. Да и не очень-то у них есть мнение. Запутано тут все, лучше об этом не говорить, еще лучше — не думать, а самое лучшее — вообще ничего не знать… Но про себя они понимают: если у них неприятности могут быть из-за всякого там барахла, то все это — пустяк по сравнению с парфюмерной лавкой, которая раньше принадлежала Тёрёку, а теперь в ней хозяйничает Арпад Шемьен…
Пока в корчме, склонившись над кружками, люди молча прикидывают, что может случиться, странная процессия медленно двигается по главной улице. На козлах — возчик с зятем, на подводе — ящики штабелем. За подводой шагают двое приезжих; женщинам, которые смотрят на них тревожными глазами из окон домов, стоящих вдоль улицы, эти двое кажутся привидениями. Приезжие тоже идут молча; если кто-нибудь мог бы сейчас окинуть деревню одним взглядом, видя и слыша все, даже самые тихие звуки, он был бы поражен: призрачное шествие двигается в полном безмолвии и неподвижности. Даже в полях работа сейчас стоит: жнецы, съев принесенную с собой еду, молча лежат в тени дубов, окаймляющих поле; в давящем зное и разговаривать неохота.
Подвода проезжает мимо корчмы. Посетители все как один собираются у окна, у дверей, провожая взглядом приезжих. Прямо во́роны черные, шепчет кто-то, облизывая пересохшие губы.
Эти всегда сами на себя беду накликают, говорит проводник; он и дальше пытается остаться в центре внимания, словно то обстоятельство, что он ехал с пришельцами в одном поезде, наделяет его каким-то особым знанием касательно их предыдущей жизни, а заодно и будущей. Ему хочется соответствовать ожиданиям; но, высказав то, что пришло в голову, он торопливо косится на слушателей: нет ли в их глазах осуждения?
Ну вернулись и вернулись, пожимает плечами корчмарь. Ему-то беспокоиться нечего. Он у этих бедолаг ничего не взял. Более того, за хорошие деньги купил у одного из них и корчму, и разрешение на торговлю спиртным, разрешение, которое прапрадед прежнего владельца приобрел еще в середине прошлого века.
Посетители в основном угрюмо молчат. Не так все это просто, размышляют они, думая о мебели, постельном белье, одежде, коврах, которые летом прошлого года по дешевке купили на распродаже, устроенной на рыночной площади. У них мелькает мысль: каково будут чувствовать себя прежние владельцы, если, вернувшись в село, увидят свое нажитое добро у чужих?.. Людям стыдно, но в то же время их злит это чувство, они яростно протестуют против него. Чего тут стыдиться-то? — спрашивают они себя, и злость их обращается против тех двоих, чье появление как бы служит зловещим предзнаменованием, предвещая возвращение остальных, о ком они, наслушавшись всякого, думали, что им уже никогда не вернуться.