Смерти нет - Купцова Елена. Страница 44

— А теперь уходите, Маргарет. Я всего лишь мужчина. Уходите. И не вздумайте прощаться.

Уже светало, лениво, неспешно. В прорывах туч на темно-синем небе мерцали редкие звезды, немного сонно, как бы говоря: «Все, отработали свое. Пора и на боковую». Поднявшийся было ветер вдруг утих, как устал.

Басаргин засунул руки поглубже в карманы пальто и спустился к реке. Справа белела громада храма Христа Спасителя, В свете раннего утра он напоминал коренастого гиганта, втянувшего голову в плечи. «Тоже небось озяб», — подумал Басаргин и подмигнул храму. Шутка ли — стоять ночи напролет на таком ветру. Ничего, сейчас согреемся.

Владимир уселся у самой кромки воды, свинцовой и холодной даже на вид. Он уже и не помнил, сколько часов бродил по узким ночным улочкам, пока ноги не вынесли его к храму, а оттуда к реке. Словно какой-то городской леший водил его, крутил и мотал по родному городу, да так лихо, что он скоро перестал узнавать все вокруг. Ночью все меняет облик и рядится в чужие личины. Ночь — время мыслителей и влюбленных. Ни те, ни другие не нуждаются во внешних ориентирах — их ведут свои, внутренние маяки.

А он вот заплутал, может, даже нарочно, и только, как забрезжило, вышел к храму и понял, что спасен. Он уж и насмеялся, и насокрушался над собой, все как-то утихло, и улеглось в душе, и успокоилось.

— Эй, мужик, закурить есть?

Куча тряпья поодаль зашевелилась, и оттуда вылез щупленький мужичонка в грязной рубахе, расстегнутой до пупа, измызганных штанах и несуразной, давно потерявшей форму шляпе, нахлобученной по самые уши. На его заросшем лице виднелся только нос, багровый и пористый, как перезрелая клубника.

— Я не курю.

— Ишь ты! А что ж ты тогда делаешь?

— Не видишь, что ли? Сижу.

— Сидеть и я могу, да курить уж больно хочется. Подвинься, что ль.

Басаргин не пошевелился.

— Садись. Места много.

— Эка ты смурной какой. Из-за бабы, что ль, погорел? Он тяжело опустился на ступени рядом с Басаргиным, обдав его запахом перегара и давно не мытого тела.

— Ты в бане давно был? — спросил, поморщившись, Басаргин.

— Чаво? Мне в баню нельзя. Вторая одежда, греет. — Он смачно почесал волосатую грудь. — Вот ты в пальтишко кутаешься, а мне хоть бы хны. А запашок — он что? Посиди со мной чуток и принюхаешься.

— Тоже верно. А про бабу ты как догадался?

— А кто ж нашего брата на улицу среди ночи выгонит? Знамо дело, баба. И не сморгнет. Одно зло через них, через баб.

— Тоже, что ли, от бабы пострадал?

— А то! Из Сеченок я, из Рязанской губернии. Дом у нас там был справный, хозяйство какое-никакое было. А как родители померли да старший брат женился, тут и начались мои мытарства. Невзлюбила она меня, женка братова. Уж она его пилила и поедом ела, и день и ночь, и день и ночь. Взъярился он, не сдюжил. Вот, говорит, тебе, братаня, Бог, а вот порог, а мочи моей больше нет. Я и пошел с узелком восвояси.

— Так и бродишь?

— Так и брожу. А и неплохо, поди, брожу. Свет ведь не без добрых людей. Где перепадет чево, где подработаю, а где и фьють! Прости, Господи, душу мою грешную.

Он истово три раза перекрестился.

— Воруешь, что ли?

— Не без того. А то б давно душа с телом рассталась. Зато сам себе хозяин, как птица Божья. Ни кола ни двора, и голова не болит.

— Так-таки и не болит? А судя по запаху, должна болеть.

— Дался тебе этот запах. Это ж родной, похмельный. Прикащики вчера гуляли на Остоженке в трактире, так мне от широты души налили.

— Неплохо, видно, налили.

— Да уж. Не поскупились. Дух-то какой густой, хоть спички зажигай. Да жаль, курева нет.

— Значит, ты всем доволен.

— А как же. Жаловаться грех. Вот только власти новые лютовать стали. Облавы, шмоны. Говорят, скоро указ выйдет, таких, как я, хватать и к работе определять. Не слыхал?

— Не слыхал.

— Так или не так, а перезимую и подамся по весне из Москвы-матушки, от греха подальше.

— Куда пойдешь?

— Куда глаза глядят. Россия большая, чай, не пропаду. А ты что делать будешь?

— Не знаю. От меня жена ушла.

Это выговорилось так легко и непринужденно, что Басаргин даже сам удивился. Прелесть разговора со случайным встречным в том и состоит, что ему можно сказать все, что не скажешь знакомому. Встретились и разошлись. Облегчили душу, и никаких последствий.

— Чудеса! Мужик ты вроде справный. Хотя кто их знает, этих баб, что им нужно. А может, оно и к лучшему, а? Или любишь ее?

— В том-то и дело, что люблю.

— Бил ты ее мало, — убежденно сказал мужичонка. — Прям как мой брат, вот она удила-то и закусила.

— Скажешь тоже, женщину бить.

— Дурак ты, братец. Баба — она кнут любит, что твоя кобыла. Притащи ее за волосья в дом да обломай бока. Ну, не круто, так, для острастки. Шелковая станет. Может, она оттого и ушла, что бил ее мало.

— Да я ее вообще не бил.

— Чудила ты, прям как не русский человек. Баб понимать надо. Не бьет, значит, не любит. Образованный небось, а простых вещей не понимаешь.

А может, он в чем-то и прав, подумал Басаргин. Как знать? Ведь он, по сути, сам виноват в том, что произошло у них с Марго. Все молчал, ждал, что одумается, и дождался. Может, стоило встряхнуть ее как следует, чтобы в голове прояснилось, чтобы поняла, что своими руками разрушает их счастье. А ведь счастье было, было и будет. Теперь он твердо знал это.

Осторожный стук в дверь разбудил ее. Марго приоткрыла глаза. Стук повторился, нерешительный, словно заранее извиняющийся.

Все тело ныло от неудобной позы. Шея вообще окаменела и не слушалась. Еще бы! Заснуть в шезлонге в вечернем платье да еще с этой махиной на шее. Марго прикоснулась к ожерелью и ахнула. Жемчуг Александра Второго! Она ушла в нем от Осман-бея, бродила как сомнамбула по темным бульварам, пока не добралась наконец до дома. Безумие, чистое безумие! Ведь убивают и из-за менее ценных вещей.

Шезлонг, в котором она уснула уже под утро, принадлежал еще старой хозяйке, актрисе. Даже, кажется, была фотография в каком-то журнале. Госпожа Лозовская отдыхает после спектакля. Она полулежала в этом самом шезлонге в позе Сары Бернар с известного портрета, подняв к виску согнутую в локте руку. Та же прическа с напуском, тот же туманный усталый взгляд. Только госпожа Бернар запечатлена на портрете в гордом одиночестве гения, а у ног госпожи Лозовской свернулся клубочком красавец супруг.

Теперь в этом шезлонге госпожа Басаргина, вернее, товарищ Басаргина. Марго подняла к лицу руку и изобразила томный взгляд. Прошу любить и жаловать. Эта дама, достопочтенный шезлонг, ухитрилась в одночасье потерять и мужа, и покровителя, и работу. Правда, приобрела бесценный опыт. Как это сказал Осман-бей? Поражение — это тоже победа. Над собой. Стук в дверь повторился.

— Ох, настырные! Войдите, не заперто.

В комнату просунулась Татьяна Суржанская, еще в папильотках и в халате. Впрочем, в таком виде она расхаживала до обеда, поэтому определить по ней время не удастся, а голову поворачивать не хотелось.

При виде Марго еще слегка припухшие от сна кукольные глазки Татьяны выпучились до устрашающих размеров.

— Бог ты мой! Куртизанка! Маргарита Готье! Не хватает только камелий. Сбегать?

Она с готовностью развернулась к двери.

— Брось, Татьяна, и без тебя тошно.

— Да ладно, — примирительно сказала Татьяна. — Кто тебя еще развлечет, как не я? Кто тебя еще поймет, как не я, старая грешница?

— Да знаешь, Тань, из грехов-то одна гордыня.

— Ой ли!

— Хочешь — верь, хочешь — нет. Но гордыня, как и прелюбодеяние, тоже смертный грех. Расплачиваться, так или иначе, придется.

Татьяна обошла вокруг Марго, прижав к груди пухленькие ручки с ямочками у локотков.

— Боже мой! Царский жемчуг, царский! За такую красоту можно и согрешить.

— Бижу, подделка, — быстро сказала Марго.