Огненные времена - Калогридис Джинн. Страница 6

– Опустите ее! – как гром прогремел от дверей голос Шарля, в котором слышалась ярость Христа, изгоняющего менял из храма.

Палач обратил свекольного цвета лицо к священнику:

– Но нам сказали…

– Мне все равно, что вам сказали другие. Отныне вы будете слушаться только меня!

– Но вы…

Отец Шарль угрожающе вскинул руку, требуя от него замолчать.

Здравый смысл взял верх над опьянением и темпераментом, и палач, сообразив, что Шарль – противник опасный, вздохнул и взялся за ворот дыбы. Женщина упала на землю, как брошенная марионетка. Мишель подхватил ее – груду костей, обтянутых кожей, – и подождал, пока второй палач снимет цепи с ее запястий.

Здесь было не до ложной скромности. При виде ее синяков и вывороченных костей, при мысли о бесчестии, которому она подвергалась, Мишель не испытывал ни замешательства, ни неловкости – один лишь ужас. Он постарался как можно лучше прикрыть ее тело рукавами рясы и вынес ее мимо отца Шарля в коридор.

Законы инквизиции запрещали тюремщикам, палачам и инквизиторам бить или насиловать жертв, но подобные преступления совершались сплошь и рядом. Шарлю и Мишелю не раз приходилось с этим сталкиваться, равно как и с невежеством относительно прав заключенных или наглым пренебрежением ими. Установленная практика запрещала пытки без присутствия или разрешения инквизитора. «Practice Officii Inquisitionis haereticae pravitatis», изданная Бернаром Ги три десятилетия назад, была чрезвычайно конкретна в этом отношении и гарантировала обвиняемым определенные права. Одним из этих прав было предоставление возможности признать свою вину до применения пыток. Второе предполагало, что пытки должны применяться не просто так, ради мучения жертвы, а лишь с целью добиться признания.

– Я должен был бы немедленно сообщить о вас, – убийственно гневным тоном сказал священник, обращаясь к палачам. – О том, что вы виновны не только в нарушении правил, но и в преступлении, которое вы едва не совершили. Однако у меня мало времени, поэтому я даю вам законную возможность признаться самим. Посмотрим, как вы воспользуетесь ею… В противном случае я сам учиню вам допрос. Полагаю, вы представляете себе, с какой фантазией палач способен применить свое искусство на другом палаче.

С этими словами Шарль вышел в коридор и вслед за Мишелем – с помощью ключа, предоставленного тюремщиком, – вошел в общую камеру. Мишель аккуратно положил все еще не приходящую в сознание монахиню на солому. Тут же их обоих облепили блохи. Монахини, не обращая внимания на инквизиторов, обступили ее и с рыданиями и причитаниями прикрыли ее наготу грязным одеялом.

– Сестры, – торжественно обратился к ним Шарль, не заходя вглубь камеры, – приношу прощения за это нарушение закона и напоминаю, что вам будет предоставлена возможность избежать подобной судьбы.

Одна или две монахини подняли на него затуманенные глаза. Трудно было сказать, что означает мрачное выражение их лиц – искреннее раскаяние или подавленную ненависть. Остальные не отрывали взгляда от искалеченного тела, лежавшего между ними, и ни одна не заметила, как оба инквизитора удалились, а тюремщик запер камеру на замок.

Не произнося ни слова, тюремщик провел обоих священнослужителей по коридору мимо второй, пустой общей камеры и целого ряда пустых одиночек к последней камере в этом ряду. Там он остановился перед деревянной, обитой ржавыми железными полосами двери с зарешеченным окошком на уровне глаз и щелью над полом, через которую можно было подавать пищу и воду. Дверь оказалась незапертой и со скрипом распахнулась.

Мишель вошел следом за Шарлем.

Эта камера была такая же, как все остальные: сырой земляной пол, покрытый соломой, давно не опустошавшийся сосуд для испражнений, и у входа – маленький светильник из смоченной жиром тряпки, от которого распространялся не столько свет, сколько чад, покрывавший все вокруг черной гарью.

В то же время она отличалась от остальных: на полу горела отличная белая свеча в керамической подставке, отчего по стенам расходились дуги света. И воняло здесь гораздо меньше, так что Шарль даже сунул платок в рукав.

«Святое место», – тут же подумал Мишель и ему почудился слабый аромат роз.

Воспоминание о том случае, когда он последний раз видел ее – в Авиньоне, среди шумной толпы, – нахлынуло на него.

На доске, подвешенной к стене цепями, лежала женщина – на спине, отвернувшись лицом к стене. В тот миг, когда оба инквизитора проходили между женщиной и свечой, их тени упали на нее и на стену, заслонив призрачный силуэт темного дыма, кружившегося над их плечами.

Даже в полутьме Мишель сразу заметил, что ее щека, видневшаяся из-под пышной шапки коротко остриженных блестящих черных волос, раздута – возможно, кость была сломана, и что дыхание у нее короткое, прерывистое, неглубокое, как у человека со сломанными ребрами. Значит, мучители занимались ею в первую очередь. Мишель вспомнил о том, как в Авиньоне постигал науку врачевания, и тут же мысленно прописал ей ивовую кору от боли и мазь из листьев окопника, лепестков ноготков и оливкового масла – от синяков…

Отец Шарль сел на один из двух табуретов, предназначенных специально для инквизиторов. Мишель последовал его примеру и тоже сел, несколько позади священника, а затем отвязал от пояса сумку. Шарль мягко спросил:

– Мать Мария-Франсуаза?

Тело женщины слегка напряглось.

– Я отец Шарль, доминиканский священник, присланный Церковью для расследования вашего дела. А это, – он показал на своего помощника с почти отцовской гордостью, – мой писец, приемный сын кардинала Кретьена, доминиканский монах брат Мишель.

На мгновение он замолчал, словно ожидая, что аббатиса повернется к ним и ответит на представление. Но так как она не сделала этого, его голос посуровел:

– Но сначала, матушка, я должен принести извинения за плохое обращение с вами. Эти люди не имели права трогать вас до тех пор, пока вам не будет дана возможность признаться самой. Я доложу об этом.

Женщина медленно повернула к ним лицо.

Мишель едва подавил крик ужаса. Он думал, что увидит перед собой ту миниатюрную женщину в монашеском одеянии, которую он видел так недавно на площади в Авиньоне, где она исцелила одним прикосновением руки глаз стоявшего перед ней на коленях арестанта, – красивую женщину с оливковой кожей, большими глазами и изящным носиком.

Теперь аббатиса смотрела на них лишь одним здоровым темно-карим глазом; второй глаз, почти спрятанный за раздувшейся щекой, страшно отек и был залит свернувшейся кровью, натекшей из рассеченной прямо по изгибу брови. Кровь залила висок, щеку, крыло разбитого носа и стекала на лиловую верхнюю губу.

Она была очень молода, лет двадцати от роду, – слишком молода для того, чтобы успеть достичь высокого звания аббатисы и заслужить такие разноречивые оценки. И хотя в ее внешности, казалось, не было ничего выдающегося, в ее выдержке, в спокойном достоинстве перед лицом судьбы была величественная красота. За годы службы рядом с отцом Шарлем Мишель повидал бессчетное множество заключенных, и она была первая, в ком он не увидел страха.

Память снова вернула его в Авиньон, к тому мгновению, когда она оторвала взгляд от исцеленного и посмотрела прямо на него, на Мишеля. И в тот миг он понял, что она видит его насквозь, знает каждую его мысль, каждое движение его сердца. От нее исходила волна любви, предназначенной только ему, ему одному, любви такой святой, такой чистой и такой сильной, что он едва удержался на ногах, когда она захлестнула его. И он взглянул ей в глаза, и в этих глазах тоже была любовь и было понимание: Бог здесь.

И вдруг на него нахлынуло желание – столь сильное, какого он не испытывал никогда в жизни. Оно заполнило не только его чресла, но все его тело, и даже заныли кончики пальцев. Тут же его охватило чувство стыда за то, что он может испытывать похоть к такому святому созданию, и он стал молиться про себя: «Изыди, Сатана! Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие…»