Аут. Роман воспитания - Зотов Игорь Александрович. Страница 17

Ну а потом был дикий случай с полицейскими. Черт знает где, на Брайтон-Биче, пропала девочка, Софья Магидович, а полиция нагрянула почему-то к нам. Выяснилось, правда, что в день ее исчезновения Алексей был в этом ужасном Брайтон-Биче, как он сказал – «на экскурсии». И даже познакомился с этой несчастной девочкой… Ну и что?

Больше всего я боялся, что журналисты раздуют эту историю и это отразится на моей карьере. Но пронесло. Алексей вел себя настолько безупречно, что даже тени подозрения ни у кого не вызвал. Да и смешно было подозревать в этом щуплом подростке убийцу. Тем более он сам сильно сокрушался, что не смог послушать и посмотреть кассеты с Высоцким, которые дала ему эта Софья. Все пришлось вернуть ее матери.

Странное, скажу я вам, это новое его увлечение. Я всю жизнь был вполне равнодушен к Высоцкому, его стихи считаю верхом безвкусицы, а уж о голосе и музыке и говорить нечего. Единственное, что я более или менее приемлю в нем, так это его роли в кино. Глеб Жеглов, белый офицер, таежный «коммерсант» – это все сыграно достаточно убедительно. Но не более того.

Гораздо больше уважения вызывает во мне Александр Галич. Но и тут я шел и иду против этого пафоса шестидесятников. Мне смешны их рыдания по поводу утерянной свободы. Никакой свободы в России, по моему глубочайшему убеждению, никогда не было и не будет. Это такая страна, такой народ. У него если свобода – то дикая, как при Ельцине, а если несвобода, то тоже дикая, как при Сталине или этом их новом кумире – Путине. И если вам выпало несчастье (о чем, кстати, и Пушкин говорил) родиться с умом и талантом в этой стране, то всеми правдами и неправдами бегите из нее. Чем скорее, тем лучше.

Однако этих своих убеждений я Алексею привить не сумел, как ни старался. Сколько помню, я всегда ему указывал на проявления российских безобразий: на плохо сделанный автомобиль, на нищету русской деревни, на пьяного слесаря, чинившего у нас кран, на вора-гаишника, на все, на все. Он же молчал, казалось, соглашаясь, но оказалось – вовсе нет. Читал ночами какие-то русопятские брошюрки, чуть ли не «Протоколы Сионских мудрецов», давал деньги уличным попрошайкам, а на уроках истории, к удовольствию учительницы Елены Алексеевны, сетовал на утраченное величие России. Обещал его, величие, вернуть, когда вырастет. И теперь – вот, Высоцкий этот.

Мы испугались полицейских не на шутку, и хотя у Алексея было алиби – он вернулся домой в тот вечер не поздно, и вернулся совершенно спокойный, так не ведут себя даже матерые убийцы, не то что школьник, – все же мы решили не говорить ничего об этом доктору Строусу. Однако он сам спросил, прочитал, очевидно, в газетах. Я густо покраснел, а он меня успокоил:

– Не волнуйтесь, мистер Светозароф-ф, разные бывают совпадения. Я никому ничего не скажу про нашего маленького клиента.

И только я начал успокаиваться, добавил:

– Кстати, полиция была и здесь. У меня. В этом кабинете. Я сказал, что Алекс страдает легкой, самой легчайшей, уверяю вас, формой аутизма и ни о каком маньяке в его лице речи идти не может. И просил, настоятельно просил, и, кажется, убедил их, чтобы они не давали журналистам раздуть этот скандал. Во имя здоровья вашего сына просил.

– Не знаю, как вас и благодарить, доктор Строус! – воскликнул я.

А чем, кроме повышенного гонорара, я мог его отблагодарить?!

Стоит ли говорить, с каким легким чувством мы улетали из Нью-Йорка в Сан-Диего!

Я категорически запретил Алексею одному покидать пределы виллы, нанял ему учителя, да и в доме всегда находились люди, которые за ним присматривали. А он особенно никуда и не рвался. Слушал свои кассеты, достал-таки их, раздобыл.

Надо сказать, что как я ни сопротивлялся заводить знакомства со своими бывшими соотечественниками, в Сан-Диего все же пришлось. Здесь довольно большая русская колония, а иные из ее обитателей работали в моей фирме, часто под моим началом. Однако я держался с ними отстраненно, никак не провоцировал сближения, ну только разве что в самых необходимых случаях. Одним из таких и было маниакальное желание Алексея слушать Высоцкого и Галича. Мне пришлось уступить, памятуя заветы доктора Строуса. Пришлось поддержать знакомство, но право, самое, так сказать, легкое и необременительное с одним эмигрантом, не буду называть его имени. Несколько раз я с ним ужинал и пару раз приглашал его домой, и он о чем-то беседовал с Алексеем, а потом несколько раз передавал ему через меня эти самые кассеты. Как он говорил – в подарок. А что я мог поделать?!

Зато Алексей видимым образом успокоился, такая малость – кассеты – сыграла в этом свою роль. Однако я не знал, что кассеты продолжат играть и дальше. А откуда мне было знать?!

Мы летали с ним в Нью-Йорк к доктору Строусу, я совместил тогда свою командировку с этим визитом. Я долго готовился к встрече и, надо сказать, правильно сделал. Я не сказал ничего лишнего, только от души порадовался тому, что Алексей теперь нашел себе занятие по вкусу: он слушает музыку, отчасти и хорошую музыку (почем доктору Строусу было знать, хороша ли музыка Высоцкого или Галича?), и даже вернулся к рисованию. Насчет последнего занятия я, конечно, соврал, но Алексей, который сидел рядом, ничем меня не выдал. А если бы даже и выдал, я бы всегда мог отвертеться тем, что мне показалось, что я видел, как он рисует… Ну что-то в этом роде, короче. Я ведь ничем не рисковал, правда?

Как раз прилетев из Нью-Йорка, я впервые узнал, что Люся мне не совсем, так скажем, верна. Она-то винила во всем мою неистовую, как она выражалась, работу, говорила, что ей до безумия надоело оставаться одной, в то время как я мотаюсь по Штатам или сижу в своей фирме. А я думаю, что она просто меня никогда не любила. И замуж за меня вышла «из любопытства», как она сама мне говорила во время наших частых ссор еще в России.

V

Мне очень не хотелось об этом говорить, но, видимо, придется, а то вдруг меня как-то совсем не так поймут. Мне Люся досталась с таким боем, что трудно поверить. Такое бывает только в очень романистых романах, прямо как у этого, у Достоевского, хотя не люблю я его, архискверного (тут прав Ленин).

Я встретил ее на вечеринке у своих друзей и влюбился, что называется, с первого взгляда. Вот прямо как вошел в комнату, так и влюбился. Даже шарахнулся, как от удара, от ее взгляда, даже попятился. Что, конечно, для моих приятелей не осталось незамеченным.

Я осаждал Люсю, как крепость. Три года не давал ей проходу, стерег у дверей общежития (она тогда жила в общежитии), стоял у дверей аудиторий, где она слушала лекции, провожал ее вечером и встречал утром. Я почти забросил учебу, благо она мне давалась легко.

Был даже такой эпизод, что вроде и вспоминать стыдно, но в результате именно он оказался решающим. Летом Люся в очередной раз сказала, что у меня никаких шансов нет, и уехала с друзьями в поход на байдарках. Вернее, сказала, что с друзьями. Я спросил – куда, она простодушно ответила: в Мещеру, на Бужу. Речка так называется.

И уехала, не соврала: я сам видел, как она с рюкзаком на плечах выходила из общежития, я за углом стоял и смотрел. Какой-то парень, по виду однокурсник, ждал ее у подъезда, и тоже с рюкзаком и огромным тюком – байдаркой. Погрузились в троллейбус, уехали.

Я же помчался в магазин, купил карту, нашел эту дрянную Бужу (она, кстати, и впрямь оказалась дрянной). Купил рюкзак, ну и что там полагалось – хлеб, вермишель, чай, сахар, тушенку. Спички, спички забыл!

Вечером я уже ехал на эту треклятую Бужу, ехал долго, далеко. Оказалось, чтобы попасть на нее, нужно было сделать пересадку в неких Черустях. Но когда я доехал до этих вонючих в прямом смысле Черустей (там один сортир пристанционный чего стоит!), электричка на эту мутную Бужу ушла, а следующая была только утром.

Как-то я перебился ночь, в холоде, а днем добрался до этой гнилой Бужи. Коричневая, почти черная речка течь-то текла, но куда отправились мои туристы, вверх или вниз по ней, я не знал. Логически – конечно, вниз, туда плыть легче. И я пошел вдоль берега. Сразу же начались мерзкие мещерские леса. И с ними – комары. Было начало июня, самое комариное время. В несколько минут мое тело и кисти рук и все места, которые я по неопытности оставил открытыми, сделались сплошным зудящим волдырем. Но я шел. Я натянул на голову майку (слава богу, взял с собой лишнюю), оставив только щели для глаз, а руки втянул в рукава куртки. Было невыносимо жарко, хотелось пить, есть, но я не останавливался, я шел. Я высматривал места, где могли бы укрыться в этом аду туристы, но никого не видел.