Казанова - Миллер Эндрю Д.. Страница 32
Сперва он напишет «Историю Венеции» в шести томах — самое длинное любовное письмо, когда-либо посвященное чудесному городу. За ней последует трагедия, и для нее он воспользуется особо сложным размером. Трахеическим пентаметром? Или протяжным дактилическим гекзаметром? А после — философский роман в стиле «Кандида», но, конечно, много лучше, чем «Кандид». Он с насмешкой изобразит в нем причуды века и противопоставит им идиллию простой жизни. Человек способен состариться в этих неустанных трудах, может даже потерпеть неудачу, не ощущая и тени позора.
— Замечательно! — воскликнул Джонсон, появившись в дверях. — Как счастливы были эти ребятишки, получив по яблоку. А сейчас, мсье, я должен выбить у вас из головы этот вздор насчет Граб-стрит.
— Что за Граб-стрит?
— Это улица неподалеку отсюда. Там живут печатники и нищие, отчаявшиеся поэты. А еще мы называем так определенный аспект человеческого бытия. Смесь несбывшихся, застарелых фантазий, мсье. Патагонию души.
— Вы твердо решили меня обескуражить, — заявил шевалье. — Что же, попробуйте, но вам это не удастся. Человек должен быть готов к перемене участи.
— Человек, мой дорогой шевалье, это то, что он есть. Он должен использовать то, что ему дано от природы. Если он просто переоденется, то не станет кем-то иным.
— Напротив, разве мы не становимся со временем такими, какими намерены быть? Когда мужчина берет мушкет и идет на войну, то в кого он превращается? Да только в солдата, а его прошлое ничего не значит. В кого превращается самая добродетельная женщина, когда ей вдруг приходит в голову продать себя за шиллинг? В настоящую шлюху.
— Конечно, мы вольны как угодно уродовать себя, но это не изменения. Вы должны знать, мсье, что как бы мы ни желали скрыть нашу сущность, она всегда проявится. Всплывет на поверхность.
— Как труп в канале? Неужели эта вера еще не разбила ваше сердце? Какое бессилие! Почему вы отказываетесь предоставить людям хоть немного свободы?
— Свободы притворяться? Такую свободу я ни во что не ставлю.
— Это голос отчаяния.
— Да никакой это не голос! А констатация фактов. Чем скорее вы смиритесь и овладеете собой, тем скорее в вашей душе воцарится мир.
— Могу лишь сказать, мсье, — не без обиды заметил Казанова, — что вы не венецианец.
— Верно. И не стану им, просто-напросто заговорив на вашем языке и прокатившись в burchiello [23]. Но хватит об этом. Сегодня Сочельник, и я собираюсь познакомить вас с одним джентльменом из прихода Сент-Джайлс.
глава 18
Когда Казанова вышел на улицу, ему сразу захотелось надеть еще одну пару шерстяных чулок, и хотя его уверили — и уверили с восторгом в глазах, — что к вечеру похолодает и станет еще противнее, погода и без того была холодной и противной. Он следовал за Джонсоном по узким переулкам вокруг Темпл. Его провожатый швырял слова на ветер, а тот подхватывал их и швырял в голову шевалье, как обрывки бумаги, которые тому не удавалось поймать.
Они проехали в лодке до Вестминстера, потом направились на север, миновав сперва проспекты с великолепными зданиями, приземистыми и крепкими, как отставные генералы, сидящие на скамейках, а затем грязные, кривые улочки с их опасными переходами. В полутьме Джонсон вновь превратился в человека-тень и шел с привычным безмятежным спокойствием. «Возможно, когда-то господин лексикограф знал эти трущобы поближе, — принялся размышлять Казанова. — Интересно, если покопаться в его прошлом, что там обнаружится? Слои разных Джонсонов, громоздящиеся друг на друге, будто развалины древних, заброшенных городов».
— Еще недавно, мсье, — пробасил человек-тень, — в этом квартале в каждом втором доме была винная лавка. Здесь и теперь полным-полно грабителей с большой дороги, насильников, наемных убийц и соглядатаев. Их легко отличить по уверенной походке и причудливым жилетам.
— А джентльмен, к которому мы сейчас идем, он что — один из них?
— Нет, мсье, он просто их сосед. У джентльмена, к которому мы идем, нет жилета…
Они свернули к одному из неказистых домишек и поднялись по лестнице в мансарду. Джонсон постучал. К двери подошла женщина с короткой свечой в одной руке. Другой рукой она держала ребенка с лицом, сморщенным, как бумажный шарик.
Лексикограф заговорил с женщиной. Казанова услышал свое имя и поклонился. Она поглядела на него так, точно он был великим визирем из Дамаска. Джонсон положил монету на притолоку над веревками с бельем, мерно вонявшим от жара в очаге. Женщина заплакала. Ребенок проснулся и присоединился к ней. Другие дети виднелись смутными тенями на кроватях в дальнем углу. Над ними неуклюже-заботливыми мотыльками витали руки Джонсона.
— Мистер Паттисон у себя в клубе, — пояснил человек-тень, когда они опять очутились на улице.
— Это неудивительно, — откликнулся шевалье.
Они свернули на восток, спустились по Холборн-Хилл к Смитфилду и Чипсайду, продвигаясь шаг за шагом к сердцу Лондона — Городу ужасной ночи. Джонсон помедлил в путанице улиц за Лондонским мостом, осмотрелся по сторонам, принюхался к спертому воздуху, а затем с силой толкнул тяжелую дверь ворот и вошел во двор стекольного заводика.
— Мистер Паттисон!
Они остановились на задворках маленькой фабрики, усыпанной грудами пепла от ее труб, маячивших на фоне беззвездного неба зонами еще более густой черноты, испуская клубы яркого дыма; в остальном же место казалось пустынным и диким. Джонсон снова окликнул своего знакомого, и через минуту на поверхности возникла голова, словно морской котик — из серо-пепельного моря.
— И это клуб? — удивленно прошептал Казанова.
— Один из нескольких, — ответил человек-тень и представил шевалье мистеру Паттисону, который возник перед ними, будто призрак, и смахнул с рукавов пепел.
— Enchanté [24], — проговорил Паттисон. Можно было подумать, что он ежедневно встречался в этом месте с подозрительными иностранцами.
Они прогулялись по улицам, холодный дождь хлестал их по щекам, а ветер свистел в переулках. Это был глухой, страшный квартал, пустошь без единого фонаря. Добравшись до центра какой-то безымянной улицы, трое мужчин вошли в пивную и сели за стол в верхней комнате. На полу валялись петушиные перья и виднелись подтеки полузасохшей крови. Ничего слабее стаута тут не подавали, и Джонсону пришлось заказать три кружки горячего флипа и горох для мистера Паттисона. Когда перед ним поставили блюдо, он жадно накинулся на еду и глотал горошины непрожеванными, пока не задохнулся. Руки Паттисона дрожали, а несколько серых шариков вылетели у него изо рта и покатились по столу к коленям Казановы. Поглядев на нового знакомого, шевалье счел себя обязанным вернуть ему эти горошины. Поэт поблагодарил его и съел во второй раз, с бо́льшим успехом.
— Этот джентльмен, — проговорил человек-тень, указав на Казанову, — желает стать нашим коллегой. Что вы на это скажете, мистер Паттисон? По-доброму ли обошлась с вами наша профессия?
Поэт улыбнулся. Лицо у него было еще молодое, но огрубевшее от голода и слабости. Контраст этой изможденности с тонкими чертами бросался в глаза, и казалось, что столь чувствительного человека способен испугать даже взмах крыльев. С таким лицом не доживешь и до сорока лет, подумал шевалье. Паттисон тяжело, астматически вздохнул и ответил:
— Мое положение почти безнадежно, и вы это знаете, мистер Джонсон. Уж таков я есть и другим быть не намерен, но случаются дни, когда я не в силах смотреть в глаза жене. Мне стыдно. Наверное, вы представляете себе, как она страдает и делит со мной все тяготы нищеты. Но эта добрая душа понимает, что я должен следовать за своей музой, а иными словами, должен жить и умереть во имя поэзии.
— Когда Паттисон впервые появился в Лондоне, — пояснил Джонсон, — с двумя или тремя талантливыми стихами, то сразу заставил о себе говорить. Он организовал подписку на будущий сборник…