Палач, или Аббатство виноградарей - Купер Джеймс Фенимор. Страница 95
Венчальный обряд был исполнен добрейшим ключником, который, убедив барона пожертвовать своими предрассудками, не удовольствовался этим, но попросил, чтобы ему разрешили завершить столь успешно начатое дело благословением жениху и невесте. Мельхиор де Вилладинг наблюдал за краткой церемонией с чувством исполненного долга. В эти минуты он готов был верить, что мудро жертвует земными интересами ради высшей справедливости. Данное сознание подогревалось тем, что происхождение его новоиспеченного зятя все еще было окутано тайной и могло со временем оправдать самые лучшие надежды; кроме того, барону было приятно продемонстрировать свою независимость, отдавая руку дочери человеку, о заслугах которого было известно больше, чем о семействе и звании. Подобным образом обманывают себя даже достойнейшие из нас, приписывая себе самые праведные побуждения, которые на поверку таковыми вовсе не оказываются. От добродушного ключника не укрылись колебания барона и шаткость принятого им решения; потому он и взялся самолично совершать ритуал, что опасался втайне, как бы родитель, когда окажется снова в многолюдном обществе, не пожалел о данном благословении (такое не редкость в нашей земной юдоли) и не предпочел истинному счастью своей дочери преимущества условные и преходящие.
Поскольку невеста была протестанткой, мессы не служили, что, разумеется, никоим образом не лишало обряд законной силы. Адельгейда, принося клятву вечной любви и верности, держалась скромно, как подобает девице, но в то же время и твердо; находя опору в своих чувствах и убеждениях, она была уверена в себе, в отличие от многих других невест, которым вышеуказанные добродетели, составляющие важнейшую характеристическую особенность женского пола, присущи лишь в малой мере. Обещание лелеять и защищать супругу прозвучало в устах Сигизмунда с глубокой мужественной искренностью; в те минуты он ощущал, что, даже целиком посвятив себя заботам о ее счастье, едва ли сумеет отплатить ей за ее верность и преданность.
— Благослови тебя Господь, дорогая, — пробормотал старый Мельхиор, нагнувшись над коленопреклоненной дочерью и чувствуя, что сердце готово выпрыгнуть у него из груди, — будь благословенна, милая, ныне и вовеки. Провидение жестоко обошлось с твоими братьями и сестрами, но оно оставило мне тебя, и, значит, я не обижен потомством. Вот стоит наш добрый друг Гаэтано… с ним судьба поступила еще суровей… но будем надеяться на лучшее… будем надеяться. А ты, Сигизмунд, раз не принадлежишь больше Бальтазару, прими того отца, которого пошлет тебе Провидение. Все прошлые беды забыты — и поместье Вилладинг, а также мое стариковское сердце, ожидают нового собственника и повелителя!
Юноша ответил на объятие барона, которого знал как человека в общем доброго и к которому питал понятное в подобных обстоятельствах уважение. Затем он нерешительно обернулся к синьору Гримальди. Дож, вслед за своим другом, тепло поздравил Адельгейду и запечатлел у нее на лбу отеческий поцелуй.
— Да благословят тебя Дева Мария и Христос! — с величавым достоинством произнес князь. — Ныне, дитя, тебя ожидают новые и важные обязанности, но с превратностями судьбы можно справиться, если обладаешь ангельски чистым нравом, незлобивостью и характером, сила которого не вступает в противоречие с женской кротостью. А посему ты вправе надеяться, что счастье, какое рисуется золотыми красками юному воображению, будет отпущено тебе полной мерой. А ты, — добавил князь, поворачиваясь к Сигизмунду и раскрывая ему объятия, — кто бы, волею Провидения, ни были твои родители, отныне ты мне дорог по праву. Супруг дочери Мельхиора де Вилладинга всегда может рассчитывать на мое расположение, но, кроме того, нас объединяет какая-то странная, внушающая трепет тайна. Разум подсказывает мне, что я наказан за былую гордыню и своеволие, получив сына, какого не пожелал бы иметь ни один человек, даже низкорожденный, в то время как я мог бы обрести отпрыска, достойного самого императора! Ты мне и сын — и не сын. Когда бы не доказательства, представленные Мазо, и не свидетельство умирающего монаха, я без колебаний объявил бы о нашем родстве; но, кто бы тебя ни породил, тебе безраздельно отданы мои отцовские чувства. Нежно заботься о хрупком цветке, доверенном тебе Провидением, лелей его, как собственную душу. Великодушная любовь и доверие добродетельной женщины всегда служат опорой, а нередко и пьедесталом шатким жизненным принципам мужчины. Когда бы, по милости Божьей, моя Анджолина была дарована мне раньше, наши жизни сложились бы совсем иначе! Я знал бы, куда обратить драгоценнейшие для человека чувства, и счастливым встретил бы закат своих дней. Да хранят вас, дети мои, небо и все святые, да продлится как можно долее ваша любовь и душевная чистота!
Почтенный дож умолк. Говоря, он боролся с волнением, а теперь отвернулся, чтобы спрятать несовместимые с его возрастом и достоинством слезы.
Маргерит до сих пор молчала, вглядываясь в лица и ловя слова тех, кто приветствовал новобрачных. Теперь наступил ее черед. Сигизмунд опустился на колени и прижал к губам руки Маргерит, показывая, как глубоко отпечаталось в его памяти ее не лишенное некоторой суровости благородство. В эти минуты юноша ощутил, как больно ему порывать священные узы, которым в данном случае придала особый романтический характер связанная с ними тайна; Маргерит же расцепила его судорожно сжавшиеся пальцы, откинула с широкого чела кудри и долго, во всех — до мельчайшей тени — подробностях изучала его черты.
— Нет! — горестно покачивая головой, промолвила она. — Ты в самом деле не из наших, и Бог явил милосердие, когда забрал к себе невинное маленькое создание, место которого ты, не ведая того, занял! Ты был дорог мне, Сигизмунд, очень дорог… ибо я считала, что на тебе лежит такое же проклятие, как и на нас; не возненавидь меня сейчас, если я скажу, что ныне мое сердце там, где покоится…
— Мама! — с упреком воскликнул юноша.
— Да, я по-прежнему твоя мать, — со скорбной улыбкой отвечала Маргерит. — Ты замечательный мальчик, и перемена судьбы не изменила твою душу. Расставание жестоко, Бальтазар, и, после всего, не знаю, правильно ли ты поступил, обманув меня: пока мальчик рос, моя радость мешалась пополам с горем… тяжким горем от того, что он обречен жить, как все в нашем роду, с клеймом проклятия… но теперь этому конец… он не из наших… нет, он больше не с нами!
Слова Маргерит прозвучали так жалобно, что Сигизмунд уткнулся лицом в ее руки и громко зарыдал.
— Теперь, когда счастливые и гордые рыдают, придется несчастным утирать их слезы, — добавила жена Бальтазара, озираясь. Ее печальное лицо отражало борьбу мучительных переживаний с горделивым достоинством; и, что бы Маргерит ни говорила, она не могла скрыть того, как жестоко терзает ей душу потеря сына. — По крайней мере, Кристина, нам осталось, чем утешиться: среди тех, кто не испытывает к нам презрения, есть теперь и не принадлежащие к нашему роду! Правда ведь, Сигизмунд? Ты не отвернешься от нас и не возненавидишь тех, кого некогда любил?
— Мама, мама, во имя Пресвятой Девы, не мучь меня!
— Я не говорю, что не верю тебе, дорогой; хоть ты и не мною вскормлен, однако получил от меня достаточно уроков справедливости и не станешь нас презирать… Но ты не из наших, ты можешь оказаться даже княжеским сыном, а мирская жизнь ожесточает… те же, кто перенес много обид, становятся подозрительны…
— Бога ради, не нужно, мама, ты разрываешь мне сердце!
— Подойди сюда, Кристина. Сигизмунд, эта девушка будет сопровождать твою жену; мы полностью доверяем моральным правилам той, кого ты избрал в супруги, поскольку они испытаны на деле. Заботься о девочке: она прежде была твоей сестрой и ты ее любил.
— Мама, я прокляну час, когда появился на свет! Маргерит не могла побороть в себе холодного недоверия, постоянно сопровождавшего все ее мысли, но тут она поняла, что была слишком жестока, и замолкла. Склонившись, она коснулась губами холодного лба юноши, прижала к груди дочь и с жаром произнесла молитву, а затем передала бесчувственную девушку Адельгейде, которая раскрыла ей объятья. Сверхчеловеческим усилием воли Маргерит заглушила взрыв материнской любви, а затем медленно обернулась к безмолвно и почтительно застывшей толпе, которая, затаив дыхание, наблюдала за проявлениями чувств этой незаурядной натуры.