Зато ты очень красивый (сборник) - Кетро Марта. Страница 6

– Спасибо, Олюш. – Анна снова обняла ее, теперь почти совсем искренне.

Они посмотрели на него, как две взрослые кошки.

– Правда, хорош? Вот сейчас я вижу, как он нагибается над этой дурацкой тарелкой, и сердце мое разрывается. Я хотела бы скормить ему свою жизнь. Чтобы он бродил по моему дому, невозможно красивый, босой. Уходил, когда захочет, – лишь бы только возвращался. Ни о чем не спрашивать, только смотреть. Но однажды он не вернется.

– Очень. Я оценила, хотя мне сейчас тоже не до мужиков. – Но глаза Анны стали сладкими, как инжир.

Оленька покивала и отошла, побрела по тропинке, и птицы за ее спиной клевали крошки, по которым можно было бы вернуться назад. Звуки плели душистые сети, запахи шептались и жаловались, но она уходила. И только у самой двери ее на мгновение задержали.

– С кем это наша новорожденная флиртует? – спросила какая-то женщина в скользком золотистом платье.

Оленька обернулась.

Они стояли очень близко, лицом к лицу, ее губы были около его шеи, она что-то шептала, прикрыв глаза, а он слушал, изредка отпивая из бокала.

– Это Роджер, ему двадцать девять, и поцелуи его горьки, как дым.

А потом она ушла.

Аглая Дюрсо

Девочка с персиком

Здравствуйте, Доктор.

Вы, конечно, меня не помните. Но чтобы не ранить Вас этой бестактностью, сразу скажу: Вы знали меня как Крошку Мю. Когда-то в детстве Вы читали скандинавскую сказку про зверушек, и там была эта Крошка Мю. Она была до того невыносимой, что ее просто хотелось прибить. Но поскольку она была чрезвычайно мала, ее можно было в любой момент утопить даже в заварочном чайнике.

Если бы Вы помнили все мои подлости, Вы бы рвали все мои письма не читая.

Доктор, я хочу Вас утешить. Мы тоже многого не помним. Например, мы не помним, ради чего мы все это затеяли и чего добивались.

То есть сначала мы хотели быть беспечными, бесполезными и бесстрашными. И были таковыми. Потому что мы были уверены, что не будем одиноки и никогда не опаскудимся, чтобы пожениться.

Я говорю о нас с Персиком и об одном иллюзионисте, Доктор. Вы, естественно, не в счет, потому что вы никогда не питали иллюзий относительно одиночества.

Мы не боялись быть счастливыми, потому что ничего не знали о крестике на ладони, под средним пальцем. Об этом крестике нам сказал иллюзионист, но это было намного позже.

Доктор!

Это было задолго до иллюзиониста. Это было пятнадцать лет назад.

Мы жили в доме на Маяковке, на третьем этаже. Это была квартира великого мецената и покровителя искусств Морозова. Там были обои из тисненой свиной кожи, потолки с деревянной резьбой и ванна на львиных лапах. Это все было аутентичное, морозовское. А потому щербатое и кое-где зацементированное и заткнутое газетами.

В двери в ванную было окошко. Оно было в виде бабочки, но однажды я проткнула его рукой.

Телефон мы провели из парикмахерской на первом этаже. Воду грела колонка, но она была старая, вдобавок ко всему многие забывали сначала включить воду, а потом прибавить газ. Из-за этого колонка часто выходила из строя, а однажды, когда Персик решил потушить пальто в ванной и опять забыл перекрыть газ, колонка затряслась, напоенная паром, и чуть было не снесла башку Панку отлетевшей передней панелью. С тех пор Панк грел воду только в кастрюльке, а Персик мылся в тазике.

Отопление нам изредка отрубали работники ДЭЗа, но мы платили им пятьдесят рублей, и они опять что-то к чему-то приваривали.

У меня была комната с эркером и антресолями над дверью. На антресоли я перебралась спать после того, как меня испугала девушка Анна. Они расталкивала меня несколько раз по ночам, чтобы рассказать свои сны. Снилась ей всякая дрянь, я бы такое даже не стала смотреть.

Анна жила через комнату, в соседях у меня была возлюбленная пара, и все остальные жаловались, что страшно спать, потому что по ночам кто-то воет.

Это называлось сквот. Потому что прав и обязанностей жить в этой квартире никто не имел. Мы там жили исключительно из любви к искусству жить.

Никто точно не скажет Вам, Доктор, сколько нас было. Поэтому ротация была, как в метро в час пик. Мы не успевали мыть чашки, и многие пили чай из грязных, отрывая их от стола. Но потом уходили домой по-человечески поесть и вымыться и больше не возвращались.

Девушка Анна жила точно. Она занималась изучением сновидений. Она даже ездила в Дюссельдорф на конференции по люсидным снам.

Еще жил музыкант, у него вся комната была завалена примочками и стоял усилитель «Маршалл». Это было самым неприятным. Потому что музыкант дико фальшивил, а «Маршалл» все это простодушно усиливал до невыносимости. Но в остальном музыкант был милым человеком и притом очень хозяйственным. Он варил нам суп из сырков «Лето».

Еще жили два буддиста. Он на Арбате стучал в барабан, она свято верила в реинкарнацию, чтобы понравиться ему. Она его убедила, что в прошлой жизни он был ее сыном. Она его даже мыться одного не отпускала.

Панк работал в экспериментальном театре. Они там пели внутренними голосами, чтобы передавать эманации через пол – через пятки – прямо в душу к зрителям.

Еще с нами жил один заморыш хиппенок. Вообще-то он был сыном известного япониста, но сбежал из дома от невесты, привезенной ему отцом из командировки.

Эта невеста написала ему поутру танку:

Луна в зените.

Маленький краб взбежал по ноге.

Я теперь не одна.

Заморыш хиппи страшно негодовал, потрясая листком. Кричал, что он, конечно, некрупная особь, но так оскорблять себя не позволит.

Были еще два приличных человека, но они свалили через неделю, прихватив мой марокканский чайник, а также содрав весь уникальный паркет в гостиной, где они ночевали.

А еще с нами жил один человек, которого все принимали за иностранца. Потому что он ничего не понимал. Он не понимал, как надо соединять провода, чтобы загорелся свет. Он не понимал, как подключаться к телефону парикмахерской, он не знал, как пользоваться горячей водой.

Кроме того, он всегда улыбался, что бы ему ни говорили. Он улыбался, даже когда его чуть не отп…дили за разгром газовой колонки.

Он улыбался, кивал и удалялся в людскую. Потому что он жил в людской. Это комната, которая выходила дверью на кухню, а окном в коридор.

В людской он рисовал балерин. Это были самые страшные балерины в мире. Если бы мы тогда не упивались искусством жить и собственной бесполезностью, мы бы запатентовали мультик покруче «Хэппи три френдз».

Этот человек увешал страшными балеринами все стены в людской, поэтому заходить туда и п…дить его при таком скоплении чудовищ никто не решался.

Вообще-то никакой он был не иностранец.

Это был Персик.

Он был художником. И в комнате у него были не только балерины, под кроватью он прятал портрет. Он доставал его только тогда, когда приходила я. И это естественно, Доктор. Потому что это был мой портрет. Персик его доставал, сажал меня в кресло и тайно дорисовывал.

Дело в том, что Персик владел давно утраченным искусством семислойной живописи. Это искусство уже забыли к времени голландцев, им владел только Леонардо. Но Леонардо умер, а Персик был жив, поэтому он хотел передать секрет, пока не поздно. И он передавал его мне.

Я сначала сопротивлялась. Потому что я тогда еще продолжала хотеть быть бесполезной и беспечной. Но Персик сказал, что семислойка теперь на фиг никому не нужна. И я согласилась.

Я, конечно, могла бы безбоязненно передать секрет Вам, Доктор (ведь Вы все равно забудете), но это очень долго. У меня нет настроения тратить на Вас сегодня так много времени. Вся штука, Доктор, в том, что семислойка долговечна. И лица, Доктор, на таких картинах светятся изнутри. И никогда не стареют – не покрываются морщинами кракелюров.

Я приходила в людскую со своей клеткой. В клетке у меня жила синяя лампочка для ингаляций. Я всегда хотела иметь кого-то, но у меня была аллергия на шерсть всех животных и перья птиц, поэтому я завела себе лампочку. Я всегда носила лампочку с собой, чтобы не быть одинокой.