Обезьяна приходит за своим черепом - Домбровский Юрий Осипович. Страница 16

– И ничего бы у вас не вышло, профессор, – сказал Ганка. – Я как-то видел его – это маленькая злая мартышка, ни под какую мерку он не подходит.

Отец свирепо швырнул в угол книгу немецкого профессора.

Снегирь в клетке вздрогнул и неясно щебетнул со сна.

– А что мне в их лавочке! – раздражительно сказал отец. – Если бы они были только кастратами или коновалами! Но они больны некроманией. Посмотрите, как они упорно рядятся в лохмотья, стащенные с покойников. Они щеголяют во фраке Ницше или жилетке моего покойного коллеги Ратцеля, и все-таки даже это зловонное тряпье слишком для них изящно. Они распарывают его по швам, когда надевают на себя. Поэтому от всех их книг несет мертвечиной, а хуже этого запаха я уж ничего не знаю.

– Есть хуже, – сказал Ганка и улыбнулся, показывая маленькие острые зубы. – Мы доктора и привыкли к воздуху анатомического покоя. Мы историки, и поэтому все прошлое для нас только огромная секционная. Но от них пахнет молью, мышами и нафталином, так что у меня сразу начинает першить в горле. Они выкапывают то, что никогда и не было живым. Вот выпустили какую-то паскудную книжонку “Протоколы сионских мудрецов”, изданную лет тридцать тому назад в России и сейчас же забытую там, какие-то древние ритуалы в честь людоедского бога Тора. А как они изобретательны на пакости! Все человечество они мыслят сотворенным по образу и подобию своему. Послушайте, Ланэ, – вы этого еще, наверное, не знаете, – в течение полутораста лет мир знал о великой и трогательной дружбе Шиллера и Гете. Мне нечего, конечно, вам говорить о том, что это было чистое, крепкое и плодотворное для обоих чувство. Так все мы учили в школах. Но разве нацист, чья стихия – слепое разрушение, может поверить во что-нибудь, что основано на чувстве уважения человека к человеку?

“Прекрасным гимном Господу является человек”, – говорили древние монахи. Ну, а у них на этот счет другая поговорка: “Человек человеку волк”. И они ее придерживаются свято. И вот, пожалуйста, готова теория: дружбы не было, а была жестокая, но тайная борьба. Шиллер умер раньше Гете. Значит, Гете отравил Шиллера. Легко и просто! Это вполне укладывается в голову каждого кретина. Отравить конкурента – это же, черт возьми, выгодное дело! От него никто и никогда не откажется! Надо только обтяпать его половчее, так, чтобы не попасться! – Он улыбнулся и покачал головой. – Бедные гении, которые должны были родиться в Германии. Они все становятся уголовниками и дегенератами: так их легче понять!

Ланэ повернул голову. Он действительно походил сейчас на ручного снегиря – такой же медлительный, солидный и толстый. И когда он посмотрел на отца, даже взгляд у него был птичий – округлый, внимательный и чуть туповатый.

– Господа, господа! – сказал он, призывая к порядку. – Вы говорите бог знает о чем!

Отец весело и быстро повернулся к нему.

– Ба, Ланэ! – сказал он. – Вот позабыл-то! Вы просили у меня тему для докторской диссертации. Сейчас она пришла мне в голову. Берите карандаш и пишите: “Европейский подвид синантропа на территории Германии”.

Ланэ недовольно поморщился:

– Вот видите, профессор, – сказал он, – как вы отстаете от жизни! Ваша тема уже устарела. Во-первых, этот синантроп, как вы остроумно выразились, уже давно перешагнул границу Германии и теперь спешно доглатывает остатки Европы – это раз. Во-вторых, он является к нам не с дубиной, как подобает синантропу, а во всеоружии техники уничтожения. У него в руках автоматы, радио, зенитные орудия, магнитные мины и удушливые газы. Он сметает с лица земли наши города, даже не дотрагиваясь до них. Он превращает в огонь, дым и пепел целые области, даже не видя их. И неужели вы, господа, до такой степени слепы, что можете говорить черт знает о чем и о ком, когда петля уже накинута на наше горло?! Видите ли, Ганку очень возмущает, что какой-то там осел написал дурацкую книгу о том, что Гете отравил Шиллера. Ну и черт с ними! Бумага-то все терпит – отравил и отравил – не наше это совсем дело! А вот что всех нас скоро перетравят, об этом вы, господа, подумали? Нет ведь? Нет! – И он откинулся на спинку кресла, глядя на отца зло и выжидающе.

Отец посмотрел на него в некотором замешательстве.

Ланэ был всегда медлителен, сдержан и не любил лишних слов, нужны были особые обстоятельства, чтобы вывести его из себя. Правда, они и были сейчас налицо. В одном, по крайней мере, он был неоспоримо прав: петля была уже наброшена на шею, и кто знает, когда она должна была затянуться!..

– Ну, – сказал отец, – предположим, что вы правы, но что же вы предложите делать? – Он развел руками. – Знаете, есть положения, которые…

– Послушайте, – сказал Ланэ и встал с места так стремительно, что толкнул клетку со снегирем. – Вот Ганка сказал, что они на перилах Королевского моста повесили Гагена. Я с ним виделся в последний раз три месяца тому назад. Мы встретились в вагоне пригородного поезда. Он возвращался из комиссии по увековечению памяти Флобера. И знаете, что он мне сказал? “Обезьянья лапа повисла над Европой, а мы не видим, что уже сегодня находимся в ее тени. Берегитесь, Ланэ! Если дело пойдет дальше таким же темпом, то через месяц в кабинет вашего института явится за своим черепом живой питекантроп, но в руках у него будет уже не дубина, а автомат”. И вот обезьяна приходит за своим черепом, а три интеллигента сидят в креслах, покуривают трубки и рассуждают о дружбе Шиллера и Гете… О, черт бы подрал эту дряблую интеллигентскую душу с ее малокровной кожицей!

Он снова тяжело плюхнулся в кресло, и над ним успокоенно и сонно свистнул снегирь.

Отец, который было остановился, слушая Ланэ, снова забегал по комнате.

Затренькали в своих гнездах фарфоровые безделушки, как стая всколыхнувшихся со сна птиц.

Он подбежал к выключателю и повернул его. На столе зажглась зеленая лампа.

Голый череп Ганки и его маленькие ручки, попав в зону света, сразу стали страшными, как у утопленника. Ганка выставил их и легко пошевелил пальцами. Это было уже совсем жутко, и он сейчас же опустил руку.

– Последний свет, – сказал отец. – В других городах давно выключена вся осветительная сеть. Бедный Гаген, что он им сделал? Ведь он не интересовался ничем, кроме своего Флобера.

– А ничего! – ответил Ганка. – Они его просто обвинили в знакомстве с Карлом Войциком. Ох! Чтоб поймать этого человека, они готовы сжечь весь город! Жена Гагена рассказывала мне, как все это было. Пришли двое с этими, – он слегка дотронулся до своего локтя, – белыми пауками на повязках. Гаген сидел перед зеркалом и брился. Они его спросили: “Это вы и есть Гаген?” Он встал с бритвой в руке и ответил: “Я”. Тогда старший сказал: “Положите бритву, она вам не понадобится больше. Впрочем, если вы хотите перерезать себе горло…” И оба заржали… Так они его и повели, даже не дали смыть мыло с лица!

Ганка оторвал пуговицу от пиджака, несколько секунд неподвижно смотрел на нее, а потом яростно бросил в стену.

– Вы понимаете, это особое хамство, это скотское наслаждение – тащить через город человека с намыленной мордой!

Ланэ тяжело дышал.

Его доброе, круглое лицо с крупными, грубыми чертами и массивным носом было красно от напряжения. Он даже приоткрыл было рот, желая что-то сказать, но только махнул рукой. Ганка погладил зеленой, худенькой ручкой массивную спинку кресла.

– На другой день его привели к мосту, набросили на шею провод – знаете, такой тонкий шнур, что, как нож, врезается в тело, – и повесили. Он минут пять хрипел, перед тем как задохнуться.

Отец подошел к шкафу и стал через стекло разглядывать огромную и белую, как водяная лилия, чашку.

Было уже совсем темно, и чистое фиолетовое небо с прозрачными кристаллическими звездами смотрело в окно. Снегирь спал, подоткнув голову под крыло.

– Когда его уводили, – сказал Ганка, и я почувствовал, что он сжал зубы, – заплакала его жена. Он стал ее успокаивать и сказал: “Не плачь, я скоро вернусь, это недоразумение”. Тогда один из этих – старший, наверное, – сказал ему: “Вы очень самоуверенны, молодой человек. Конечно, это надо приписать вашей неопытности. Сколько вам лет?” Гаген сказал: “Скоро будет тридцать”. – “Не будет!” – ответил старший, и опять оба заржали… Потом они его увели на допрос и через день повесили.