Пост - Глуховский Дмитрий. Страница 28

– Нет, Сергей Петрович. Ничего.

– А ты сам-то как считаешь?

Сашка пытается поразмыслить, чтобы угадать правильный ответ.

– Ну так, хорошо. Мы же это… Земли собираем, да? Делаем великую Россию. Поди плохо?

– Ну да. Ладно. Иди, Коновалов. И не трепли там языком-то…

Коновалов выметается из кабинета, а Полкан, заперев за ним дверь, раздвигает шторы и изучает собравшихся в кучку под окном изолятора людишек. Смотрит и хмыкает себе под нос:

– Бабки, конечно, существа неопасные… С одной стороны. А с другой…

3

Мишель стоит под решетчатым окном тоже. Отца Даниила ей толком не видно, один только темный силуэт за прутьями. И все-таки ее не отпускает чувство, что сейчас он смотрит на нее – именно на нее.

– Ничего такого не прошу от вас, чего Господь от вас не попросил бы. Восемь греховных страстей не мной поименованы, они человеку известны со времен изгнания из райского сада. Чревоугодие. Блуд. Сребролюбие. Гнев. Печаль. Уныние. Тщеславие. Гордыня. От них-то происходят и все прочие прегрешения. Кто их не поборол, тот перед Сатаной уязвим.

Мишель слушает внимательно. Внутри скручивается что-то черное. Эту проповедь отец Даниил читает уже не в первый раз, и она знает, что последует за этими словами.

– Те, кто им предался, ослабляет оборону свою и открывает свою душу Сатане. Те, кто не покаялся в них, станут для Сатаны верной добычей. А кто ныне вверит дьяволу душу свою, тот и тело ему свое предаст.

Знает, что будет дальше, и все равно не уходит. Словно надеется, что отец Даниил на этот раз передумает и расскажет все по-другому. Но он повторяет все слово в слово – для тех, кто раньше его еще не слышал.

– Чревоугодие балует плоть. Кто свое тело чрез меры кормит, тому кажется, что он только из мяса сам и сделан, а о душе он забывает. Но страшней чревоугодия блуд. Кто греховную свою сущность тешит, кто тело ублажает, тот предает душу страсти, а душа в сладости и в страсти – для дьявола открытая дверь. И дети, которых понесете во блуде, обещаны будут не Господу, а Сатане. Потому прошу вас презреть плоть и вместо нее душу свою лелеять.

Мишель кладет руку на живот. Рука холодная. Ей страшно. Она потихоньку озирается, слушает шепотки столпившегося старичья вокруг. Ей кажется, что все вокруг на нее смотрят искоса. Что все знают ее секрет. Ей хочется скорей сбежать, но нельзя, но она приказывает себе стоять и слушать дальше. Сейчас уйти будет слишком палевно, шепчет себе она.

– Сребролюбие тем плохо, что заставляет человека все для одного себя делать, а в прочих искать лишь корысть для себя, а не видеть равных себе. Любовь, любовь должна быть основой отношения людей, а не деньги. Деньги – расчеловечивают. Чем больше их скопишь, тем больше людей предал и тем больше предал Господа… Но страшнее сребролюбия – гнев.

Люди внимают, переспрашивают друг у друга, если не могут расслышать батюшку. Тот не останавливается, говорит и говорит, вещает через решетку и смотрит не вверх и не вниз, а вперед куда-то – как будто сквозь стену стоящего напротив здания, сквозь зашторенные окна Полканова кабинета – на бесконечно далекую Москву.

– Когда гневается человек, дьяволу себя вверяет. Ибо богоподобное существо, каким человек был создан, не должен испытывать ненависти к своим братьям, не должен желать им вреда и пуще всего прочего – смерти. Тот же, кто гневается, уподобляет себя дикому зверю, в порыве ярости могущему дойти до смертоубийства. И грешен вдвойне тот, кто мстит, ибо обрекает себя на горение в адском пламени.

Отец Даниил взмахивает рукой – как будто сеет что-то, и люди подаются вперед, думая, что им удастся поймать то, что он бросает. Полканова ведьма тоже тут стоит, тоже ловит – хотя и дальше всех, в последнем ряду, так что ей, наверное, ничего не достанется. Зачем она вообще сюда таскается? На что надеется? Может, пытается сглазить проповедника?

В грязную жижу, которой залит двор, падает тяжелая пустота. Люди начинают совещаться громче, потому что последние слова проповедника мутнее прежних.

Вот теперь можно.

Мишель отходит назад, пересекает двор, ныряет в свой подъезд. Ей хочется забиться под одеяло и одновременно – выбежать из дома, выбраться за ворота и идти куда-нибудь столько, сколько будет оставаться в ногах хоть капля сил. Она неслышно открывает дверь, на цыпочках прокрадывается в ванную комнату, зажигает свечу и смотрит на себя в зеркало.

На Посту у нее нет подруг, но ей совершенно необходимо обсудить с кем-то то, что с ней происходит. Услышать какой-нибудь добрый совет, услышать просто, что все не так страшно, что все как-нибудь образуется, что все женщины на свете проходят через это и что она не станет исключением. Но только с кем ей поделиться этим секретом? С бабкой? С Ленкой Рыжей, утешительницей коммунаров?

Чему ее может научить Ленка? Как вытравить плод – чем она там это делает? Медным купоросом или крысиным ядом?

Мишель залезает с головой под одеяло и думает о Саше. Она не хочет избавляться от его ребенка. Да, никакого ребенка пока нет, там пока только зачаток, комочек из клеток – из ее клеток и Сашиных, – которые срослись так, что не разорвать, – и растут, растут, растут…

Это вот самое удивительное, говорит себе Мишель. Поцелуи, объятия, проникновение – это все равно какая-то игра. Приятная игра, головокружительная, опьяняющая. А то, что происходит потом, – самое настоящее из всего, что может случиться с человеком. Самое бесповоротное. Самое важное в жизни. То, что скрепляет ее с Сашей – с этим случайным и таким долгожданным человеком – навсегда.

Нет, она не дурочка.

Она достаточно наслушалась здешних баб, она все понимает про то, что мужики до судорог боятся, что пьяная туманная игра как раз превратится в железную непоправимую жизнь. Если бы сейчас он был тут, ее Саша, и если бы он сказал ей – мне не нужен этот ребенок, то она, может быть, и пошла бы к рыжей Ленке за крысиным ядом, или что там у нее…

Но Саши нет рядом, спросить не у кого. А ребенок – он ведь не только ее, он и Сашин, он сам по себе, он ничья не собственность, и у него есть такое же право на жизнь, как у всех, так что как бы жутко сейчас ни было Мишель, нельзя его просто так… взять и…

А ей жутко.

Пожалуйста, говорит Мишель себе. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста. Пусть с тобой все будет хорошо. Пусть ты вернешься живым и здоровым. Пусть ты разрешишь ему жить. И пусть мы уедем с тобой навсегда из этого богом забытого места.

4

Дозорный на воротах видит их первым.

– Едут! Едут!

Тут же двор заполняется людьми – как будто игрушечных солдатиков из коробки высыпали. Створы ворот открываются еще минут за десять до того, как чадящий трактор и облепившие его люди доберутся до них. Но прежде чем на тракторный прицеп набросится оголодавшая ребятня, дозорный на воротах бросает обескураженно:

– Кажись, порожние едут!

И точно: прицеп громыхает, как огромная пустая жестянка. Облаком окутало возвращающийся отряд ощущение беды, и каждый, кто подходит к ним близко, тоже окунается в знобливый холод. Лица у вернувшихся из похода вытянувшиеся, серые. Лица такие, как будто они потеряли кого-то, кто отправлялся с ними в этот поход.

Полкан, спустившийся во двор, потирая руки, натыкается на их взгляды и начинает пересчитывать бойцов. Егор тут, все остальные вроде тоже. Тамара бросается к нему с объятиями, он выкручивается, но она тянет его домой – отогревать и кормить.

Полкан хмурит лоб.

– А где провизия-то, хлопцы? Вы куда вообще ездили?

Он выслушивает странные и ничего не объясняющие объяснения, Ямщикова затребует к себе, остальных распускает.

Ямщиков крутится у него в кабинете в гостевом кресле, как на раскаленной сковородке. Полкан слушает его недоверчиво, уточняет: неужели нет следов, не было ли гильз стреляных рассыпано, не выломаны ли ворота.

– А вокруг… Ну вокруг бы проверили… Могилы. Может, так вывели всех и в расход…