Пост - Глуховский Дмитрий. Страница 4

Егор заглядывает еще в две другие квартиры.

Тут все вверх дном. Шкафы и серванты выпотрошены, все их содержимое вывалено на пол и растоптано. Валяются книги с вырванными страницами, под ногами хрустит хрустальная крошка от битых рюмок и фужеров.

Город за окном становится из алого сизым: солнце закатывается.

Пора возвращаться.

Егор закидывает «калаш» на плечо и катится по растрескавшемуся асфальту.

6

– Деда, пойдем домой!

Мишель глядит на деда Никиту одновременно просительно и строго; старый Никита показывает ей свой стакан, который наполовину полон.

– Еще не время!

– Бабка ноет. Где Никита, где Никита, «Березу» свою – и опять по новой.

Дед Никита обводит присутствующих унылым взглядом. Другие два старых хрыча, давние его друзья, еще заводские, понимающе вздыхают: дескать, прости и прощай, дорогой товарищ. Наспех чокаются, глотают мутный самогон, и дед с кряхтением поднимается со своего насеста. Идет неровно – полный с краями стакан в нем бродит.

У входа в подъезд они оба переглядываются еще раз, и вдруг Мишель хватает деда Никиту за рукав.

– Я больше тут не могу, деда. Я тут сдохну.

– Ну вот прямо и сдохнешь!

– Я тебе серьезно.

– Ну и я не шучу. – Дед вздыхает. – Если б твои родители были живы – да неужели бы они тебя к себе не забрали? Отец в тебе души не чаял! Ты у него с рук не слезала… А тут сколько лет прошло – и ни слуху ни духу.

Сколько раз их разговор упирался именно в это: в ее упрямое нежелание допустить, что родителей давным-давно нет.

– Ну и че? Ну ладно, ну умерли они. И че?

– И кому ты там нужна тогда?

– Дяде Мише. Тете Саше.

– Позвонить они могли за столько лет, дядя Миша? Не звонили же.

Она мотает головой, но по лестнице за ним наверх все-таки бредет. Навстречу им соседи, из распахнутых дверей хлещет свет, слышны детские смех и плач, ругаются какие-то муж с женой, не думая даже закрыться. Коммуна так потому и называется, что вся она – одна коммуналка на четыре этажа. Какие уж тут секреты, какая личная жизнь.

Дверь, конечно, скрипит, и бабка сразу слышит этот скрип:

– Никита! Ты? Никита!

– Я, Маруся, я.

– Пойди ко мне. Пойди. Поговорить хочу.

Мишель садится в кухне и глядит в стену. Хочется достать телефон: без телефона хоть вешайся.

– Что ты, Маруся?

– Надо повенчаться, Никита. Мне скоро помирать, а мы не повенчаны. Не найдемся друг с другом на том свете. Мне там одной тоскливо будет. Тебе разве нет?

– Будет, Марусенька. Я, может, к тебе в рай-то и не попаду еще.

– Тьфу тебя! Опять пил?

– Вот именно. А алкоголиков туда не берут, по-моему. Там твой Михаил Архангел скажет мне: «Ну-ка, дыхни!» И не пустит. Или кто там на воротах? Михаил или Гавриил?

– Зря ты так! Дурак!

Бабка всхлипывает, плачет. Мишель поднимается, прислоняется лбом к холодному стеклу; смотрит во двор.

– Не очень шутка, согласен. Да кто нас повенчает-то, Марусь? Тут стариков-то отпеть некому, а ты «венчание». Полкана вон, что ль, попросить?

– Дурак!

7

Там, где мост приходит на этот берег, стоит застава. Проброшен телефонный кабель до самого Поста: если вдруг на мосту кто появится, можно будет немедленно звонить в караулку или сразу Полкану. Но на мосту сто лет никого не было, поэтому на дежурство сюда мужики ходят полирнуть дневные сплетни самогоном: ночами прохладно и начальство не запрещает.

Застава устроена на таком расстоянии, чтобы людям не приходилось дышать речными испарениями. Туман густой, тяжелый и как будто сделан из каучука: далеко от реки его не относит, тянет его обратно к воде. Если посветить фонарем вперед, луч влипает в ядовито-зеленую гущу, сразу теряет силу и даже на пару шагов не может пробиться вглубь – преломляется и расходится во все стороны ровно. Тогда кажется, что туман это мягкая, но непреодолимая стена. Как будто стенка пузыря, в котором находятся и Пост, да и вся остальная Московия. А за стенкой этой, может, летают в пустоте всякие галактики, а может, и нету ничего. Наверное, ничего нету, раз ничего не видно.

– Ну… Ленка Рыжая, понятное дело. Скажи лучше, кто ей не нравится, проще будет. На Ленке у нас все и держится!

Мужики смеются. Колька Кольцов придает себе решительный вид.

– А я бы вот с Мишелью замутил!

– Хо-хо! С Мишелью! Слышали, чуваки? С ней бы кто хочешь замутил бы!

Люди в заставе любят разговаривать. Потому что, когда замолкаешь, слышно становится, как разговаривает сама с собой река – урчит, клокочет, как будто переваривает кого-то, а иной раз издает такие звуки, которые вообще нельзя человеческим языком описать.

Ямщиков вдруг вздрагивает и тычет припавшего к горлышку Антончика в плечо. Озирается испуганно на мост.

– А не бормочет там кто-то, слышишь?

Антончик отрывается от фляжки, тоже настораживается. Оборачивается на Ямщикова.

– Да иди ты! Чуть не подавился из-за тебя! Глотку обжег!

Но Ямщиков не шутит. Он не сводит глаз с клокочущей пелены, за которой прячется неизвестной длины мост. В ней будто что-то на самом деле шевелится, набухает, растет. Приближается.

– Туда вон посвети, ну! – просит Ямщиков. – На мост.

– На мост? Да кто там будет, на мосту-то?

Антончик смеется, и тогда Ямщиков вырывает у него фонарь и наводит желтый луч на зеленую стену.

– Вон! Не видишь, что ли?!

Руки у него трясутся, фонарь в них скачет, и луч, к туманной завесе уже совсем находящийся на излете, ослабший, то и дело соскальзывает со сгустка темноты, который прорисовывается в зеленой пелене.

Клейкий туман пристает к нему, облепляет, не дает понять очертания. Движется оно странно, неровно, будто ползет толчками, рывками – да еще и раскачивается из стороны в сторону. Ростом оно, должно быть, не меньше двух с половиной метров, а то и все три. Длинное худое тело вроде бы венчает громадная голова.

Люди на заставе просто наблюдают за тем, как оно приближается к ним – наблюдают зачарованно, словно все инструкции разом вылетели у них из головы.

И только когда оно уже в полный рост маячит сквозь зеленую плеву, когда становится окончательно ясно, что все это происходит на самом деле, Ямщиков словно просыпается и орет:

– Стой, кто идет!

Оно продолжает переть на заставу упрямо: вот оно уже на шаг ближе, еще на шаг, еще, еще, еще.

Ямщиков нашаривает автомат, ствол наставляет на низкое пасмурное небо – облака распластаны на невидимом стекле прямо над головами – и палит в него одиночными. Стекло не бьется, небо не падает, существо это продолжает брести прямо на них. Ямщиков ревет:

– Стрелять буду!

Но Антончик забирает у него автомат.

– Дай мне. А ты посвети-ка лучше…

Ямщиков направляет прыгающий луч на приближающуюся фигуру. Глазастый Антончик ловит ее на мушку. Она все еще окутана зеленым шлейфом, но в такую башку сложно не попасть.

– В ружье! В ружье!

И тут эта фигура, вылупляясь окончательно из тумана, подает голос.

Заунывный, гундосый, как будто бы человеческий – но нет, совсем не человеческий – вой.

8

– Где Егор?

Полкан сидит, Тамара стоит над ним – высокая, худая, черные с серебряной нитью волосы собраны в тугой хвост, серебряный крестик выпростался из ворота. Полкан жмет плечами.

– Ну шляется где-то он, Егор твой. Почем я знаю?

– Я сон видела. Что нам угроза. Оттуда, с той стороны.

– С какой стороны, Тамарочка?

– Из-за моста. Змея приползет. Змей…

– Ага. Змей, принято.

Полкан со скрежетом отодвигается назад, шагает к плите, поднимает крышку с кастрюли. Из угла на него глядит томный Никола Чудотворец в жестяном окладе, а с прикроватной тумбочки зыркает Матрона Московская, черно-белая, не иконописная, а сфотографированная еще при жизни, и поэтому никакая не благостная, а, как и полагается живым людям, злая и настороженная. Весь дом в этих иконах, хуже церкви.