Маленький журавль из мертвой деревни - Янь Гэлин. Страница 13

Руки Дохэ нежно похлопали его по спине, будто дочку баюкает. Вдруг он услышал:

— Эрхай.

С тоном ошиблась, но вообще разобрать можно.

Он невольно промычал в ответ.

— Эрхай, — теперь она повторила чуть громче, ободренная его мычанием.

— М-м? — он понял, в чем ошибка Дохэ: все выговаривали его имя, добавляя два гортанных «р»: «Эрхар», и она пыталась повторить, но неправильно ставила язык, и вместо «Эрхай» у нее выходило «Эхэй». И тон не тот, получалось больше похоже на «Эхэ» — «голодный журавль». Она попробовала еще раз: «Эрхэ» и тут уж осталась довольна собой.

Замолчала. Не дождавшись продолжения, Эрхай уже почти заснул, а она вдруг снова залопотала:

— Ятоу, — чудно, похоже больше на «ядоу» — «давленые бобы».

Эрхай понял: она хвастается своим знанием языка. Дохэ, оказывается, совсем ребенок.

— Ятоу. Яту? Ятоу. Ядо…

Эрхай повернулся на другой бок, затылком к ней, давая понять — на этом урок окончен. Дохэ опять тронула его рукой, уже смелее, крепко ухватилась за его плечо.

— Славный денек.

Эрхай чуть не подпрыгнул на месте. Это были слова начальника Чжана. По утрам, встретив первый поезд, старик возвращался домой, когда все только вставали с постели. Он входил и здоровался: «Славный денек!» Начальнику Чжану было важно, чтоб денек выдался славный, погожий, тогда составы будут ходить без задержек и ему не придется подолгу ждать на станции. И путевой обход в «славный денек» можно сократить, ведь в его возрасте обходить дорогу — настоящая мука.

— Славный денек? — она ждала, что Эрхай похвалит ее или исправит.

— Мм.

— Уже поели?

У Эрхая даже лицо вытянулось. Еле сдержал смех. Когда должники родителей приходили в дом с подарками, мать, принимая их, непременно спрашивала: «Уже поели?» Но Дохэ не могла выговорить ни одно, ни другое слово, и получалось у нее «узепарери» — сразу слышно, что японская речь.

— Как-нибудь сойдет.

И гадать не надо, это она взяла у Сяохуань. Жена поработает на совесть, люди нахвалиться не могут, а она бурчит: «Гм, как-нибудь сгодится». Вкусная еда на столе или так себе, спорится дело или не очень, рада она или расстроена — на все у Сяохуань один ответ: «Как-нибудь сойдет». Иногда в хорошем настроении жена могла дочиста подмести и двор, и дом — метет и бормочет себе под нос: «Как-нибудь сгодится».

Эрхай решил пропускать болтовню Дохэ мимо ушей: если отвечать, это никогда не кончится, и он до утра не уснет. А завтра нужно работать.

Она лежала, глядя в потолок, и повторяла на все лады: «Эхай, Эгей, Эхэ…»

Эрхай повернулся к ней затылком, крепко сжав плечи руками. На другой день он рассказал про ночные разговоры старикам.

Докурив плотно набитую трубку, отец решил:

— Нельзя позволять ей учить язык.

— Почему это? — спросила мать.

— Да ты сама посуди! — начальник Чжан уставился на жену. Такую простую вещь не сообразит.

Эрхай понял отца. На Дохэ нельзя положиться: вдруг она снова вздумает удрать? Ведь зная язык, убежать ей будет гораздо проще.

— А как ты ей запретишь? Посели собаку с котом, она и то мяукать начнет, — мать сощурилась в улыбке.

— Хочет удрать — пусть сначала родит нам сына, — отрезал начальник Чжан.

— Тебе, что ли, решать, кого она там родит? — засмеялась мать.

Старики с Эрхаем докурили трубки в тишине.

С тех пор каждый раз, как Эрхай приходил к Дохэ, она засыпала его ворохом бессвязных китайских слов. «Паршиво», «Пошел к черту» — у Сяохуань набралась, а еще: «Живи да радуйся!», «Ай, пропасть!» — жена пересыпала этими присказками и брань, и шутку, и вот они перекочевали к Дохэ. Правда, чтобы понять, на каком языке она говорит, нужно было хорошенько прислушаться. Эрхай теперь даже не мычал в ответ — пусть мелет, что хочет, и сама себе отвечает. Но стал усерднее выполнять свой долг, за ночь успевал по нескольку раз. В душе Эрхай сердился на родителей: мать с отцом ничего не говорили, но он все равно чувствовал, что его торопят.

Только вот Дохэ все поняла неправильно. Она решила, что Эрхай ее полюбил. Встречаясь с ним днем, краснела и украдкой ему улыбалась. Когда Дохэ так улыбалась, Эрхай снова видел, до чего же она чужая: китайские девушки, если влюбились, и улыбаются-то совсем по-другому. Но в чем разница, он не знал. Эрхаю казалось только, что улыбка эта еще больше все запутывает.

И руки Дохэ по ночам стали смелее. Так, что он уже едва терпел. Как-то ночью она вцепилась в его ладонь и потащила на свой мягкий, влажноватый живот. Пока он решал, убрать руку или оставить, Дохэ прижала ее к своей круглой груди. Эрхай не смел пошевелиться. Вырваться — все равно что обругать Дохэ, обозвать ее бесстыжей, грязной, а если оставить руку на груди — бедняга решит, будто Эрхай в нее влюбился. Как он может влюбиться, у него же Сяохуань там, во флигеле.

И даже без Сяохуань он все равно не смог бы полюбить Дохэ.

Когда отец работал еще на станции Хутоу путевым обходчиком, брат, Дахай [35], сошелся с коммунистами из горного партизанского отряда сопротивления Японии. Пятнадцатилетний Дахай взял с собой Эрхая. и они отправились к партизанам за агитлистовками, чтобы потом раздать их в поезде. Пришли в Хутоу, а там японские солдаты поймали двух партизан, сорвали с них всю одежду, оставили только листовки, привязанные к поясу и ногам. Гады выставили пленников у входа на почту и убили-то скверно — ошпарили кипятком с головы до ног. После нескольких ведер кипятка кожа с бумагой повисли на партизанах лохмотьями. Вскоре после того случая Дахай пропал.

Выходит, напрасно мать с отцом его растили. Родители столько тревог пережили, столько слез пролили о Дахае — одно это не давало Эрхаю полюбить япошку.

В окрестных деревнях японские солдаты жгли и резали всех, кто попадался на глаза, а чтобы расправиться с партизанами, они замуровали в штольне на медных рудниках несколько десятков приисковых рабочих и всех разом взорвали. В поселке жили пять или шесть японок, так даже их собаки знали, что китайцы — не люди, а рабы. Как-то раз на станцию в Аньпине пожаловала стайка нарядных японских потаскух. Их поезд задерживался. Не желая идти в отхожее место, они преспокойно мочились в единственный таз для умывания, который был на станции. По очереди садились на корточки, делали свои дела и хохотали, пока товарки прикрывали их зонтиками. Эти потаскухи не стеснялись китайских мужчин, которые ждали поезда рядом, ведь человек не чурается мула или коня, когда справляет нужду.

Эрхай стиснул зубы — нет, только не вспоминай о том, о самом страшном.

…Кучка японских солдат шагает, нестройно горланя пьяную песню, впереди них скачет вол с китайской женщиной на спине. Вдруг вол швыряет ее на землю. Когда солдаты окружили женщину, зеленые ватные штаны у нее между ног окрасились черно-пурпурным.

Черный пурпур пролился и на землю, она стала багровой. Волосы женщины свесились на белое, словно бумага, лицо. Не глядя на японских солдат, она зажала руками пятно на штанах, как будто пыталась удержать кровь. Солдаты все поняли по выпиравшему из-под куртки животу. И что значит эта кровь — тоже поняли. С ней не развлечешься! Шатаясь, японцы пошли прочь, снова затянув пьяную песню. Вокруг женщины стали собираться люди, свидетель происшествия снова и снова рассказывал им, что тут случилось. Он не был знаком с Сяохуань. Когда Эрхай с женой на руках быстрее ветра летел домой, тот человек бежал рядом, тяжело дыша, пересказывал ему, как все было.

Разве мог Эрхай позволить себе влюбиться в япошку по имени Дохэ?

Жаль ее, одна осталась, ни дома, ни семьи, но… Поделом.

Когда Эрхай подумал об этом «поделом», сердце кольнуло, он и сам не понял, почему. Из-за самой Дохэ, или из-за того, как жестоко он с ней обходился, или из-за них с Сяохуань. Если бы японские солдаты не погнались тогда за женой, она не прыгнула бы на вола, он не швырнул бы ее на землю и их ребенок был бы цел. Да, Сяохуань права, Дохэ должна ей одну маленькую жизнь. По крайней мере, соотечественники Дохэ, привыкшие убивать, глазом не моргнув, точно им задолжали.