Проза отчаяния и надежды (сборник) - Оруэлл Джордж. Страница 7
Он не мог вспомнить, что именно случилось, но он знал во сне, что каким-то образом жизни его матери и сестры принесены в жертву, чтобы он жил. Это был один из тех снов, что, несмотря на все характерные приметы сна, являются прямым продолжением интеллектуальной жизни человека, в каких человеку открываются такие факты и такие идеи, которые не теряют своей новизны и ценности и после пробуждения. Уинстона вдруг пронзила догадка, что смерть его матери почти тридцать лет назад была трагичной и печальной в том смысле, какой сейчас невозможен. Трагедия, осознал он, принадлежит прошлому, когда еще была возможна частная жизнь, любовь, дружба и когда члены одной семьи стояли друг за друга и их не интересовали мотивы такого поведения. Память о матери разрывала сердце Уинстона, потому что она умерла любя его, а он был слишком мал и эгоистичен, чтобы отвечать ей любовью на любовь, потому что он не помнил, как она пожертвовала жизнью ради идеи верности, от которой она не желала отказываться. Идея была ее собственная, не навязанная никем. Сегодня ничего такого не могло произойти. Сегодня есть страх, ненависть, боль, но нет благородства чувства, глубокой и подлинной печали. Все это он видел в огромных глазах матери и сестры, которые погружались и погружались в зеленую воду и смотрели на него снизу вверх.
Вдруг он увидел себя на молодой зеленой траве. Был летний вечер, и под косыми лучами солнца земля казалась золотой. Ему так часто снилось это место, что он не мог уверенно сказать, видел он его в жизни или нет. Он называл это место Золотая Страна. Это был старый, выеденный кроликами луг, по лугу петляла тропинка, там и сям виднелись маленькие холмики земли от кротов. За полуразрушенной изгородью на противоположной стороне луга ветви вяза качались на легком ветру, и их густая листва чуть шевелилась, как женские волосы. Где-то рядом, хотя этого нельзя было увидеть с места, где стоял Уинстон, протекал чистый медленный ручей, в заводях которого под ивами плавала плотва.
К заводи через поле шла темноволосая девушка. Легким движением она сбросила одежду и небрежно кинула ее в сторону. Тело ее, белое и нежное, не возбуждало у Уинстона никакого желания. Он в общем-то почти не смотрел на нее. Его переполняло восторженное чувство от того, как спокойно и небрежно она бросила в сторону свою одежду. Эта грация, эта небрежность будто перечеркивали всю культуру, всю систему мышления, где был Большой Брат, и Партия, и Полиция Мысли. Они превращались в ничто единым прекрасным движением руки. Этот жест тоже принадлежал прошлому. Уинстон проснулся со словом «Шекспир» на губах.
Из монитора несся разрывающий барабанные перепонки свист. Сигнал звучал на одной и той же ноте тридцать секунд. Было семь пятнадцать, время подъема служащих. Уинстон заставил себя вылезти из постели. Он был совершенно голый, потому что член Внешней Партии получал всего 3000 купонов на одежду в год, а пижама стоила 600 купонов. Уинстон взял со стула темную рубашку и шорты. Через три минуты начнется физзарядка. И тут его скрючило от сильного приступа кашля. Такое случалось с ним почти каждое утро. У него перехватило дыхание, пришлось лечь на спину и сделать несколько глубоких вдохов. От приступа кашля вены раздулись и зачесалась язва на ноге.
— Группа от тридцати до сорока лет! — закричал с экрана пронзительный женский голос. — От тридцати до сорока! Займите свои места, пожалуйста! Тридцатилетки и сорокалетки!
Уинстон вскочил на ноги и встал по стойке «смирно» перед монитором, на экране которого уже появилось изображение моложавой, сухопарой, сильной женщины в спортивном костюме и гимнастических тапочках.
— Согнуть руки и потянуться! — прокричала она. — Следите за мной! Раз, два, три, четыре! Раз, два, три, четыре! Старайтесь, товарищи! Поактивней! Раз, два, три, четыре! Раз, два, три, четыре!..
Даже боль от приступа кашля не смогла полностью вытеснить яркие впечатления от сна, а теперь ритмичные движения вновь оживили их. Он механически выбрасывал руки вперед и назад, лицо его выражало непреклонность и радость, как и полагалось во время физзарядки, а мысли пытались пробиться сквозь туман в раннее детство. Это было очень трудно сделать. Дальше конца пятидесятых все меркло в памяти. Когда не было никаких внешних ориентиров, не за что было зацепиться и даже линия собственной жизни размывалась. Вспоминались какие-то грандиозные события, которые, вполне возможно, никогда не происходили на самом деле, всплывали мельчайшие детали, которые тем не менее никак не воссоздавали атмосферу реальных происшествий. Все тогда было иначе. Даже названия стран и их границы на карте. Первая Военно-Воздушная Зона, например, в те дни называлась не так. Она называлась Англией или Британией. Хотя Лондон — Уинстон был в этом уверен — всегда назывался Лондоном.
Уинстон вообще не мог вспомнить, когда его страна не воевала, но похоже, что в детстве был все-таки довольно продолжительный период мирной жизни, потому что одно из самых ранних его воспоминаний связано с воздушным налетом, который застал всех врасплох. Быть может, как раз тогда на Колчестер упала атомная бомба. Сам налет он не помнил. Но помнил, как рука отца сжимала его руку и они бежали вниз, вниз, вниз, куда-то глубоко под землю, по винтовой лестнице, звеневшей у него под ногами. В конце концов он уже не мог бежать и принялся хныкать. Им пришлось остановиться и отдохнуть. Мать Уинстона сильно отстала от них и, как всегда, шла медленно и задумчиво. Она несла на руках его маленькую сестренку, а может быть, всего лишь узел с простынями. Он теперь не был уверен, что сестра уже родилась к тому времени. Наконец они вышли на шумную, переполненную людьми площадку — очевидно, это была станция метро.
Люди сидели на вымощенном камнями полу, а некоторые, тесно прижимаясь друг к другу, сидели на металлических многоярусных койках. Уинстон с отцом и матерью пристроились на полу, рядом с ними на койке оказались старик и старуха. Старик был в приличном темном костюме и в черной кепке, сбившейся назад. Волосы у него были совершенно седые, а в голубых глазах на раскрасневшемся лице стояли слезы. От него пахло джином. Казалось, что капельки пота, выступавшие у него на коже, и его слезы — чистый джин. Он был немного пьян, но его страдания, его горе были подлинными и невыносимыми. И детским своим разумом Уинстон понял: произошло что-то ужасное, чего нельзя простить и невозможно поправить. И ему казалось, что он знает, что случилось. Убит кто-то, кого старик любил, — может быть, его маленькая внучка. Старик все время повторял одно и то же:
— Нельзя было им доверять. Я всегда это говорил, мать, разве не говорил? Вот к чему это приводит. Я всегда это говорил. Нельзя было доверять этим подонкам.
Но теперь уже Уинстон не мог припомнить, каким именно подонкам нельзя было доверять.
Примерно с того времени война уже никогда не прекращалась. Но это вообще-то были разные войны. Несколько месяцев шли уличные бои в самом Лондоне. Он отчетливо помнил некоторые эпизоды. Однако невозможно было проследить историю тех лет, сказать, кто с кем воевал, потому что ни письменные, ни устные источники не упоминали ни о каком ином толковании событий, кроме того, что было принято сегодня. Например, сейчас, в 1984 году (если, конечно, это был 1984-й, а не какой-нибудь другой год), Океания воевала с Евразией и находилась в союзных отношениях с Востазией. Никогда ни публично, ни с глазу на глаз нигде не поминалось, что существовала иная группировка трех держав. На самом деле (Уинстон хорошо это знал) всего лишь четыре года назад все было наоборот: Океания воевала с Востазией и состояла в союзе с Евразией. Но этот фрагмент секретного, уничтожаемого знания о прошлом сохранился в его памяти только потому, что контроль за ней оказался неудовлетворительным. Официально смены союзников никогда не происходило. Океания воевала в данный момент с Евразией — значит, Океания всегда воевала с Евразией. Сегодняшний противник олицетворял абсолютное зло, и отсюда прямо вытекало, что ни прошлые, ни будущие соглашения с ним немыслимы.