Кремлевский кукловод «Непотопляемый» Сурков — его боятся больше, чем Президента - Сирин Лев. Страница 44

Паук

Всегда при деле, молчалив и скромен,
я строю терем из горящих бревен.
Себе на радость в этот жаркий терем
я буду прятать краденых царевен.
Мои братья — кто в дури, кто в коме,
мой бизнес — охота на мух.
Я — редкое насекомое,
почти незнакомый науке паук.
Я сделан
из чужого тела,
но я не болен,
просто так устроен.
Всегда в засаде, вежлив, но упорен,
мычу не в стаде и молчу не в хоре.
Ведут все двери, речи и причины
в мой красный терем в центре паутины.

Ты бы видел

Ты бы видел, как ветер,
ветер жадной мечты, пришлый с дикого поля,
терпко пахнущий жизнью,
гонит стаю соцветий
по зыбучим пескам раскаленного полдня
к обмелевшему ливню. Ты бы видел, как солнце
выкупает весну из татарского неба.
Ты бы знал, чем оплачен
этот май, — ты бы понял,
как печаль высока, как несбыточна нежность.
Ты запел бы иначе.
Ты бы вдруг обнаружил
пепел над головой и огонь под ногами.
Ты сбежал бы из дома,
чтобы спрятаться лучше,
захлебнуться не здесь и не теми слезами.
И пропасть по-другому.

Приложение № 3

Фрагменты романа Натана Дубовицкого «Околоноля» [Gangsta fiction]. М.: Русский пионер. Спец, выпуск. Библиотека «Русского пионера», 2009

Стр. 7

«Очнулся он в отделении милиции.

— Вами убит человек, — заявила милиция.

— Я не убивал, — протрепетал Виктор Олегович.

— Да не вы убили, а вами убили, — внесла ясность милиция и отпустила Виктора Олеговича.

Но он не ушел. Поселившись в тюрьме, он вел себя тихо, давал показания с удовольствием. Особенно понравился ему следственный эксперимент, когда лимитчик, показывая, как все было, брал Виктора Олеговича, поднимал над собой и медленно опускал туда, где когда-то стоял ныне покойный студент.

После был суд, в ходе которого завернутые в полиэтилен студенческий нож, сломанный стул, сосредоточенный Виктор Олегович и разбитая пивная кружка фигурировали в качестве вещественных доказательств. Лимитчику дали восемь лет. Виктору Олеговичу пришлось расстаться с тюрьмой и уютной профессией вещдока.

Выйдя из зала суда, Виктор Олегович избежал возвращения в двухкомнатную деспотию московской прописки и поселился в неразборчивой роще за кольцевой дорогой.

Там он жил поначалу философом, но из-за стужи и скудости ягодного рациона постепенно одичал и стал совершать набеги на окрестности мясного пропитания ради. В самые угрюмые ночи длительных зим не брезговал и человечиной. Последствиями этого злоупотребления явились рога, клыки и обильная шерсть, а по некоторым сведениям, и хвост, которыми одарил Виктора Олеговича господь, по доброте своей заботясь о выживании всякой твари в несносном нашем климате».

Стр. 24

«Имена не пахли, не толкались, не чавкали. Бытовое оборудование жизни — плотное нагромождение жести, плоти, жилистое, жиром пузырящееся, железное на вкус, полуразмороженное мясо дикой москвы, которым питались его силы, из которого он был сделан, вернее, его повседневная поверхность, обыденная оболочка, — тщательно отслаивалось Егором от глубокой высоты мироздания, где в ослепительной бездне играли бесплотные, беспилотные, беспутные слова, свободные, сочетались, разбегались и сливались в чудесные иногда узоры.

<…>

Вкус его и его знания были странны, он очень скоро увидел сам, насколько одинок и начисто исключен из всех человечьих подмножеств. Удивительным образом то, что он считал собой, замкнуто было как бы в ореховой скорлупе, помещалось со всей своей необъятностью в этой скорлупе, скребло ее изнутри и не могло выбраться наружу. Снаружи разгуливали его тени, его куклы и представления, управляемые к тому же в большей степени зрителями, обитателями внешнего пространства, нежели им самим.

Про себя думал, что устроен наподобие аутиста, развернутого почти целиком внутрь, только имитирующего связь с абонентами за границей себя, говорящего с ними подставными голосами, подслушанными у них же, чтобы выудить в окружающей его со всех сторон бушующей москве книги, еду, одежду, деньги, секс, власть и прочие полезные вещи.

Уверен был, что божественный мейнстрим истинного знания довольно пустынен и малообитаем, что в его потоке люди попадаются редко, напротив, человечина гуще и наваристей как раз на обочинах божьего промысла, и граждане охотней теснятся в темной тине у загаженных берегов, держатся мелких мест, роятся где помутнее среди сплетен и суеверий, и калачом их не выманишь оттудова на середину, где свободно и спокойно течение белого света».

Стр. 44

«Зазвонил телефон благочестивым пасхальным рингтоном соловецких колоколов. Аппарат работал прямо в парной, сделанный на заказ, жаростойкий и влагонепроницаемый с автоохлаждающейся трубкой и клавиатурой.

— Але? Але, але! Ну. И? Как промазал? О, му… О, мудило! Враг тебя забери… Что? В собаку попал? Какую собаку? С которой кто гулял? Але… Да собака-то при чем? Это ж он мне должен, а не псина его невинная. Вот божинька тебе кочерыгу-то отчекрыжит. За то, мудило, что грохнул не того, кого надо. Я щас… Я… Я человек… Я… Закрой пасть! Я человек верующий. Знаешь, знаешь… А вот то и делай, бери винтарь и жми назад, и пока не попадешь в кого нужно, не возвращайся. Давай… кто там еще? Пусть проходит, — бросив трубку, Ктитор продолжил обращение к Егору. — Да, да, послушай. Ты мне лежалый товар сплавляешь, братан, за дурака держишь.

— Ты о чем, Ктитор?

— А о том, о том самом. Стихи принес?

— Да.

— Скажи…

— Вот немрачные будто…

Там было время.

Там было место.

Там собрались говорить о прекрасном ангелы в белом, демоны в черном, боги в небесном и дети — в разном.

Там было шумно.

Там было странно.

Место топтали и время теряли.

Ангелы пели, демоны выли, боги смеялись, а дети — знали.

— Так я и знал! — словно того и дожидался Стас. — Так и думал! Так предполагал! Опять размер! Опять рифма!

— Дао чем ты, понять не могу, — потерял терпение Егор.

— Дао том, что в размер и в рифму не пишет никто давно. Теперь в моде верлибры, свободные, си-речь белыя стихи. У меня теперь новый поставщик, продвинутый. Сейчас придет, покажет класс. А тебе, Самоход, хочу расчет дать. Поторговали и будя. Устарел ты, от жизни отстал».

Стр. 75

«— Достоевский, Кеведо, Чехов, советник Така-мура… — словно с собой говорил Чиф. — Знали бы все эти достоевщики и чеховеды, очкарики, ценители изящного, любители потрепаться о высоком, интел-лигентушки блаженные, какими путями доставляется им разумное, доброе, вечное. Вот сейчас какой-нибудь мальчик учит урок, зубрит из учебника ботаники раздел какой-нибудь типа «мхи и лишайники» и «хвощи» там и «папоротники»; и не знает, что за госзаказ на этот учебник — замочили «крокодиле-ры» нашего Пашу, помнишь? А у «яснополянских» выкрали Гогу Гугенота и пытали три дня в гаражах, а потом повесили в Нескучном саду. И сами потеряли Вальта и Тральщика, и быков немерено. А войну за сбыты Набокова в южной москве помнишь? Семь трупов. За розницу Тютчева помнишь? Между «яснополянскими» и «солнцевскими», которые во все тогда лезли и сюда захотели. Ну тогда двумя взрывами магазинов обошлось, ночью, без жертв. Зато за опт обэриутов когда мы с «крокодилерами» схлестнулись! Хармс и Введенский тогда хорошо шли, как спирт ройял. Одиннадцать жмуриков! Рекорд! Вот вам прекрасное, вот разумное, вечное, и все так — и религия, и политика, и поставки свеклы; а ты, я слышал, решил теперь по-праведному жить, без пальбы. Думал, врут, но теперь вижу — правда. Правда?