Любимая песня космополита - Курков Андрей Юрьевич. Страница 28

Тропинка нырнула налево, потом направо, забралась на каменную площадку – маленькую, не больше квадратного метра. И здесь я остановился. Разогнул спину и обернулся к лежавшему внизу особняку.

На его террасе за пластмассовым столиком спиной к городу сидел мужчина в шортах, пил кофе и что-то писал.

Мне стало холодно. Холод пришел откуда-то изнутри.

Я смотрел на этого мужчину и старался ни о чем не думать.

А холод уже опускался в ноги, словно вместо крови по сосудам лился вытащенный из холодильника апельсиновый сок.

И вместе с этим холодом ко мне приходила свежесть. Я почувствовал, каким легким стало вдруг мое дыхание. И мысли мои зазвучали яснее и возник в них незнакомый мне прежде порядок.

А чувства, они покинули меня. Вернее сказать: они ушли в память, став частью прошлого. Я, конечно, помнил. Помнил и Ирину, и Адель. Помнил ту радость, которую мне доставляли мысли и мечты, связанные с ними. Помнил созданную мной самим таинственность Адели, эту игру в тайну, разгадку которой я растягивал на как можно дольше. Впрочем, эта тайна осталась неразгаданной и поныне. Если человек хочет наслаждаться тайной, он не должен пытаться раскрыть ее. Разочарование неизбежно. Я избежал его и был этому рад.

– Ну как машина?! – спросил меня Георгий, когда я вернулся в гараж.

– Хорошая, – ответил я.

– Сейчас можешь быть свободен, а утром в десять часов поедешь за почтой. Я тебе завтра все объясню!

Выйдя из ворот гаража, я прошел мимо «обеденного» кафе, даже не остановившись – не было аппетита.

Свернул на улицу, ведущую к гостинице и поплелся по ней вверх под нещадно палящим солнцем. Охлаждающая свежесть, которую я ощущал полчаса назад, сменилась на усталость. Хотелось закрыться в своей комнате и лежать, глядя в потолок, но даже это желание невозможно было исполнить полностью: двери в номерах замков не имели.

В холле гостиницы сидели несколько парней в спортивных костюмах, таких же казенных, как и тот, что был на мне. Они сидели в креслах, а рядом на полу лежали сумки с вещами и один чемодан, которому на вид было лет сорок: он был полностью оклеен перебивными картинками – девичьими мордашками, украшенными старомодными прическами. Новички ждали расселения. Не дай бог, подумал я, чтобы ко мне кого-то из них подселили!

Поднялся в номер. Распахнул окно и лег на кровать.

Потолок был хорошо оштукатурен – ни одной трещинки, ни одной грязной точки. Его стерильность начинала раздражать меня и я повернулся на бок.

Надо было успокоиться, представить себе что-нибудь хорошее из недавней свободной жизни, но перед глазами – хоть закрывай их, хоть нет – за красным пластмассовым столиком спиной ко мне сидел мужчина в шортах и что-то писал.

Я пытался думать о чем-нибудь другом, но внезапно понял, что я не думаю о нем, он просто застрял в моей зрительной памяти, как иногда на киноэкране застывают какие-нибудь кадры и их дергает то вверх, то вниз, пока не порвется пленка и хвостик ее не мелькнет, оставив экран белым. Я мог думать о чем угодно, но этот мужчина все равно сидел ко мне спиной и что-то писал. Хотя бы увидеть его лицо! Посмотреть, что он там пишет?!

Опять со мною было что-то не в порядке. Зародившееся внутри возбуждение росло, будто я только что выпил пять чашек крепкого кофе. Я крутился с одного бока на другой, пытался лежать на животе – думал, что, уткнувшись в подушку, я смогу успокоиться, может быть даже задремать. Но тут же новая волна раздражения подкатывала к горлу и уже на кончике языка ощущал я реальную горечь, а вместе с ней охватывала меня и другая горечь, близкая к отчаянию, горечь от потери друзей, от того, что и сам я уже был, кажется, окончательно потерян, горечь от того, что и свобода моя, и любовь, а если даже и не любовь, то уж точно – искренняя влюбленность, оказались столь кратковременными и ненадежными. Все ушло, осталось за календарной чертой вчерашнего дня. И только я, оставив все это в прошлом, чудом перекочевал в день сегодняшний, избежав пули. Банальная мысль тут же вопросила меня: а не лучше ли было геройски погибнуть, или даже не геройски, а просто «по-человечески»? Стать невинной жертвой и лежать на чьей-нибудь совести красным пятном до конца его дней?! И странно, что не возмутился я этой мысли, не вымолвил внутренне: «чушь»! А снова повернулся, лег на спину, покосил на окно в ожидании вечера. Но на улице было светло и солнечно.

А он все сидел за этим красным столом и писал что-то. Я видел, как рука его плавно передвигалась от начала строчки до ее конца, а потом к началу новой строчки. Кто он такой? Писатель? Может быть… Сколько писателей творили под южным солнцем, наслаждаясь горами, морским бризом, загорелыми красавицами. Может и этот один из них? Новый Хемингуэй? Чехов?..

Я уже чувствовал дрожь от накопившегося во мне раздражения. Сел на кровати, снова лег, снова уставился в потолок. А вечер никак не наступал.

Я почему-то был твердо уверен, что низко опустившиеся звезды на ночном небе подействуют на меня успокаивающе. Наверно потому, что имел привычку легко засыпать в любой темноте, даже если это было в три часа дня и просто окна были хорошо зашторены.

Но все еще было светло, и свет этот резал глаза.

Я опять уткнул лицо в подушку.

Я хотел спать, но мое тело было настолько наэлектризовано нервной энергией, что возьми я в руку обычную лампочку, она бы наверняка зажглась.

Я уже жалел о своей поездке на авеню Цесаря и, конечно, о последующем карабкании вверх по тропинке. В своем нынешнем состоянии я был сам виноват.

А он потянул со стопки бумаги еще один листок, отложив исписанную страницу в тоненькую стопку слева от себя. И снова писал, чуть наклонившись вперед, чуть нависая над бумагой. И вдруг в комнате, дверь и окна которой выходили на террасу, зажгли свет и сразу стало желтее. Именно желтый свет залил террасу и небо над ней сразу стало красивее, глубже и ниже.

Я лежал и уже не пытался убрать эту картину с моих глаз. Я был утомлен и беспомощен: мое ужасное состояние побеждало меня. Но я все-таки лежал, уткнув лицо в подушку и сцепив зубы, молча наблюдал за спиной пишущего человека.

Кажется, это длилось вечность. Но в конце этой вечности я расслабился и почувствовал, что приближается сон. Нервы как бы успокоились и я терпеливо ждал тепла, которое свяжет мое тело и мое сознание в один узел. Но тепло не приходило. Длилось состояние ожидания тепла. Было оно несомненно приятней предыдущего состояния.

Но он все еще писал и стопка бумаги слева от него росла, в то время, как вторая стопка, та, что была справа, уменьшалась.

Первый раз в своей жизни я чувствовал приближение умопомешательства. Первый раз я не мог ничего себе приказать, и, естественно, ничего не мог делать. Я только лежал и ждал. И то, чего я дождался, меня еще больше удручило.

Я не ориентировался во времени и заметил только, что у мужчины, сидевшего ко мне спиной в этот момент закончились в ручке чернила и он, встав из-за красного стола, ушел с террасы.

Он ушел, а я услышал вдруг снизу, с улицы этого города, какой-то до боли знакомый звук. Даже не один звук, а целое собрание звуков, которое создает как бы атмосферу места. Основным звуком в этом собрании было марширование нескольких десятков пар походных ботинок. Но остальные составные повергли меня сначала в панику, а потом просто в ужас.

Это была песня. Если быть точнее – походный марш. Этой песне было уже много лет, родилась она в 1967 году, и с тех пор я ее ненавидел, и когда я думал о ней, то также ненавидел и себя. Потому, что это была моя первая и единственная песня. Потому, что она так понравилась моим братьям по оружию, что они пели ее всякий раз, когда находились в строю.

Я помнил очень хорошо свою неудачную попытку написать слова и музыку гимна. Это была мука, и если бы не русская детская песенка, мне бы не избежать позора. В отличие от гимна, ту песню я написал за полчаса, и мне не пришлось думать над ней ни минуты больше. Слова сами просились на бумагу, ритм был известен, мелодия сама родилась из интонаций, с которыми я читал сам себе эту песню первый раз, сразу после ее написания.