Файф-о-клок - Грошек Иржи. Страница 3
– Извольте, – согласился я.
– Вполне возможно, – продолжил Редактор, – что по причине нынешней производственной травмы мой рассказ изобилует ошибками, как стилистическими, так и территориальными, но в остальном это чистая правда.
– Верю! – заявил я в духе Московского художественного академического театра.
– Итак, – снова принялся излагать Редактор, – детские годы мы опустим, словно дерьмо в прорубь, и нехай оно там болтается… Извините за русскую народную поговорку! И сразу же перенесемся в юность… К этому времени мои родители до того приспособились к обществу, что я перестал их различать. Иной раз увижу на улице тварь мерзкую и размышляю: «Мама, не мама?!» А как выйдет отец на природу да как сольется с окружающим ландшафтом – нипочем не догадаешься, что это не жучки-червячки на дереве, а мой папенька исподлобья зыркает. Однако годы камуфляжа не прошли для них бесследно – хватка ослабла. И если некогда маменька кочевряжилась от души, то теперь отяжелела и не могла кочевряжиться надо мной с полной силой. А папенька так и вовсе пошел работать лесничим… В школе меня обучали механически разбирать и собирать литературные произведения, как автомат Калашникова. За сорок пять минут было необходимо разложить на рабочем столе «Войну и мир», смазать все составные части и снова состыковать по главам. У некоторых получалась «Крейцерова соната». У единиц – «Как закалялась сталь». И с этим произведением нас понукали ходить в штыковую атаку на Голсуорси и Драйзера. Но больше всего доставалось чучелу Мопассана, на котором отрабатывались удары саперной лопатой. За буржуазную распущенность в изображении чувств. «Помните, дети, что подробное описание адюльтера ведет в психиатрическую больницу! Как в случае Ги де Мопассана!» И мы склоняли головы над «Анной Карениной», где такое же описание не выходило за рамки интрижки с паровозом. Простите, Анна! Простите, многоуважаемый Паровоз! Если кого обидел своими ремарками… Вдобавок с пятого по десятый класс мы развивали нюх и голос, чтобы к выпускным экзаменам гавкать на современных авторов. И кто раздерет штаны Пастернаку – заканчивал школу с золотой медалью… Так я дослужился до Литературного института имени Алексея Максимовитча Горького, где вынужден отчебучить второй абзац…
– И в чем же состоит дело, приведшее вас ко мне? – осторожно поинтересовался я.
– Мы к этому вопросу еще не приблизились, – успокоил меня Редактор.
– Заплутали? – обеспокоился я.
– Нет, – Редактор отрицательно покачал головой. – Стараемся не нарушать традиций великой отечественной литературы.
Я обреченно вздохнул и приготовился слушать дальше.
– В Литературном институте имени Алексея Максимовитча Горького я пробыл недолго. – Здесь Редактор посмотрел на меня со значением, мол, он делает все возможное, чтобы поскорее приступить к делу. – Пробыл недолго… Ибо с первого курса я эмигрировал в зарубежную прозу. Но быстро только дела подшиваются, а процесс эмиграции требует художественного смакования, извините за местечковый диалектизм… Начнем с того, что крепкие спиртные напитки не пробуждают во мне потока сознания, как полагается русскому писателю, и вместо внутреннего монолога меня развозит на диалог. Иначе говоря, после водки я склонен потрепаться, а не поразмыслить. И следовательно, из меня не прет литературы. А вдобавок я не верил в священную Балалайку, где три струны едины по своей сущности. Трень, брень и хрень! И если «трень» я воспринимал как причину, «брень» – как следствие, то «хрень» – как состояние современного литературного процесса. Что в целом считается неэтичным, а надо размазывать по персоналиям… Короче говоря, после первого семестра я выказал неуспеваемость по трем основным предметам. Трень, брень и хрень! И нет ничего удивительного, что меня отчислили из русских прозаиков как личность неспособную сеять разумное, доброе и вечное… Однако Литературный институт имени Алексея Максимовитча Горького нуждался в дворнике – подметать за писателями опавшие листья, и я поспешил эту должность занять. Потому что других претендентов не было. Как не было в русской литературе более жалкого образа, чем дворник… Целыми днями я подбирал за художественными натурами все, что они нагадили и набредили, сгребал опавшие листья и разводил костры… Так я стал профессиональным редактором, что особо подчеркну, сделав третий абзац…
– Здесь я обязан что-нибудь вякнуть? – осведомился я.
– Непременно! – подтвердил Редактор. – И поскольку вы совершили этот антигуманный поступок, я тоже продолжу без зазрения совести… Мысль об эмиграции посетила меня в букинистическом магазине, когда под обложкой Лукиана я обнаружил штамп «Разрешено к вывозу из Рима». Ниже стояла факсимильная подпись: «Двенадцатый уполномоченный». И за всю свою бытность дворником я ни разу не встречал подобного сертификата, что на книге, что на лбу человека… Как вы помните, дело происходило в России, где медведи катаются на скейтбордах по Красной площади, казаки в шароварах пляшут у храма Василия Блаженного, падает бесконечный снег, а румяные девки торгуют матрешками. То есть все поголовно заняты своими проблемами, кроме Голливуда, который распространяет эти образы по всему свету, пуская слезу от умиления… Но по понятным причинам в России нет Рима ни с какой стороны Сибири. А только бескрайние литературные дали да три агломерата: Москва, Бологое и Санкт-Петербург…[2] Букинистический магазин находился в последнем из перечисленных поселений, а я к тому времени переехал туда из Москвы, не выходя на промежуточной станции… Санкт-Петербург встретил меня дождем, потому что на просторах России происходят вечные метеорологические катаклизмы. Одновременно в Москве идет снег, в Санкт-Петербурге – дождь, зато в Бологом – постоянная жопа. Простите за эпитеты. Но отзывчивые русские люди на это не жалуются и проживают повсеместно. Румянят девок, мастерят матрешек и пляшут в красных шароварах…
– Да что за хрень вы рассказываете?!! – не выдержал я.
– А что за хрень вы пишете?!! – мгновенно отозвался Редактор и принялся вытряхивать несметные рукописи из своего портфеля…
Если честно, в России я пробыл четыре с половиной дня. Где – бóльшую часть провалялся в отеле. И мог бы подробнее рассказать о даме, с которой валялся, чем о русских медведях, с которыми – не лежал. Из русских развлечений мне предложили рекламный буклет «Ночь в цыганском таборе и многое другое всего за сто пятьдесят рублей», но я подумал и отказался. Потому что мертворожденные матрешки вызывали у меня сомнения в интеллигентности этого мероприятия. Я живенько представлял, как цыгане делают «Шпок!» и разбирают меня на части. «Шпок!» Покуда из метра семьдесят шесть от меня не останется сантиметров двадцать. А я видел эту уродину, то есть самую маленькую из матрешек. Размышлял о вырождении и не хотел бы освежить всю логическую цепочку…
Иначе говоря, то, что я знал о России, умещалось на двух страницах путеводителя. Но я не стеснялся рассказывать об этой загадочной стране в своем предыдущем романе – «Фриштык в потемках». И даже считался крупным специалистом по методике спаривания медведей. Бурого с белым. Вдобавок – русские женщины… О, эти русские женщины, которые служили все поголовно в отрядах быстрого реагирования. Останавливали на скаку лошадей Пржевальского и заходили в горящие избы ради спортивного интереса. Они вызывали во мне священный трепет. Такой трепет, что я забывал о методике спаривания…
Помню, как ехидная журналистка, словно сошедшая с полотна «Едоки картофеля», сверкая очками, осведомилась: «Где вы берете таких красоток для своего романа?» Явно намекая, что «такие красотки» не гадят с такими писателями, как я, в рамках одного гектара. И стало быть, мои романы просто вызов мастурбирующего сочинителя – обществу… Ну разумеется, я могу изобразить одноногую, кривую, горбатую даму своего сердца, но тогда получится – интеллектуальная проза, а это, извините, не мой формат. Другое дело – русские женщины! Проживающие где-то за уральскими хребтами. Их можно черпать экскаваторами для моих романов без опасения столкнуться с этими образами в темном переулке. Легко приписать им неведомые страсти и черты характера, свойственные только ангелам-рецидивистам. Тем более что я не знаю ни одной русской женщины, наступившей мне на мозоль. И если изуродую, то изуродую – беспристрастно, что только подчеркивает мой профессионализм в области литературного права. Как говорил Дон Корлеоне, «ничего личного». Ибо на это художественное поприще не распространяется мораль, что можно мочить всех подряд за исключением детей и женщин.