У каждого своя война - Володарский Эдуард Яковлевич. Страница 93

- Нет.

- Рюмочку? Хороший коньяк, пять звездей.

- Спасибо, нет.

- Ну, вольному воля — спасенному рай. — Николай Афанасьевич налил коньяку в хрустальную рюмку и выпил залпом, вернулся к столу, взял бутерброд, стал есть с видимым удовольствием и вдруг спросил, повеселев: — Слушай, Семен Григорьевич, а чего ты не женишься?

- Я уже объяснял тебе.

- Зря. Ты еще мужик в соку. А сколько сейчас вдов, сам знаешь. И очень хорошие женщины.

- Женщины — все хорошие.

- Тем более. Одному-то каково? Вот тебе и лезут в башку всякие дурные мысли. Сидишь, как сыч в дупле, и размышляешь о судьбах мира... — Николай Афанасьевич коротко рассмеялся. Смеялся он хорошо, заразительно, и улыбка на лице была хорошая, вызывающая доверие, располагающая улыбка. Семен Григорьевич часто думал, что по тому, как человек смеется или улыбается, можно точно определить, хороший он или плохой, злой или добрый. По тому, как Николай Афанасьевич смеялся, Семен Григорьевич понимал — это очень хороший человек, к тому же добрый, к тому же — надежный.

Это Семен Григорьевич понял еще тогда, в сорок третьем. «Потому я и пришел к тебе, черт бы тебя побрал», — без злости подумал Семен Григорьевич.

- О судьбах мира не размышляю, — ответил он. — Меня больше судьба России беспокоит.

- СССР, — поправил его Николай Афанасьевич. — Не нужно великодержавного шовинизма.

- Конечно, СССР... это я так, по старинке выражаюсь, — ответил Семен Григорьевич, — как до революции…

- До революции — было и навсегда ушло, Семен Григорьевич, и никогда больше не вернется. Есть Союз Советских Социалистических Республик и будет всегда.

Если уж в эту войну выстояли и победили, значит, будет всегда, — убежденно закончил Николай Афанасьевич и вернулся к прежней мысли: — А ты бы женился, от души советую, ей-богу, Семен Григорьевич. Жизнь сразу в другом свете покажется.

- В каком?

- В хорошем. Сейчас ты живешь и сам не знаешь для чего…

- Знаю, — перебил его Семен Григорьевич.

- Ну да, ты опять про свое... Так что ты вспоминать начал? Про наши бары-растабары? Слушай, ну как мы с тобой тогда все-таки выжили, а? Ей-богу, сейчас вот часто вспоминаю, и самому не верится. А те дурни пошли и наелись сразу... н-да, жалко ребят. Майора того помнишь, блондин такой, красивый, молодой. Я все удивлялся, что он такой молодой и уже майор. А он стеснялся, как девочка, глаза опускал. Вот ведь пошел и курицы нажрался, дурак! И я недосмотрел. И эти двое тоже... подполковник и капитан... Вот дурни, а?

- И я недосмотрел... — вздохнул Семен Григорьевич. — Они ведь ушли, когда мы заснули... а вернулись только к вечеру. Говорят, молока попили, а я сразу понял — наелись…

- Не утерпели... — тоже вздохнул Николай Афанасьевич. — Вот, брат, что значит — терпение. И народ наш тем славен — великим терпением! Потому и победили! Все вытерпели!

- Еще Некрасов писал: «Вынесет все и широкую, ясную грудью дорогу проложит себе», — без выражения продекламировал Семен Григорьевич.

- Вот-вот, великие слова... — закивал Николай Афанасьевич.

- Там еще продолжение есть: «Жаль только, жить в эту пору прекрасную уж не придется ни мне, ни тебе», — добавил Семен Григорьевич.

- Ну это, брат, пессимизм, — поморщился Николай Афанасьевич. — Разве мы живем не в прекрасную пору? Страну восстанавливаем... Жилищную программу приняли — начнем строить жилье для людей... Жить-то ведь становится все лучше и лучше, скажешь, не так?

- И участкового врача арестовали... за свободу слова…

- Арестовали за клевету на советскую власть, на партию и народ. А клевета, Семен Григорьевич, — это совсем не свобода слова... Так что ты там вспоминать начал?

- Ну, я тебе сказал, что такого голода еще никогда не было, даже в двадцать первом году. А ты мне ответил — был голод и похуже, на Украине в тридцать третьем. Миллионов семь померло, если не больше. Людоедство было. Нет, вру, не в тридцать третьем, а начался он в тридцать первом и продолжался до тридцать третьего.

В коллективизацию. Когда колхозный строй победил.

Припоминаешь? Ты еще сказал, что сам все это видел, уполномоченным райкома работал.

- Ну припоминаю... — слегка нахмурился Николай Афанасьевич — ему эти воспоминания были неприятны.

- А я потом прочитал, что как раз в эти годы, когда на Украине люди от голода друг друга ели, по решению правительства было продано за границу шестьдесят восемь миллионов пудов хлеба. Это в тридцать первом.

А в тридцать втором — еще больше. А в тридцать третьем сто миллионов пудов... Как мне это понять, Николай Афанасьевич?

- Золото было нужно, золото, — сильнее нахмурился Николай Афанасьевич. — На индустриализацию золото было нужно.

Он ответил и вдруг сам со страхом подумал, что говорит что-то не то, что вдруг оказался он на краю пропасти и подводит его к нему этот чертов Семен Григорьевич.

- Люди друг друга ели от голода... — шепотом повторил Семен Григорьевич. — А ты мне про индустриализацию толкуешь…

- Толкую! — повысил голос Николай Афанасьевич. — Не было бы индустриализации — мы бы войну проиграли! Это были необходимые жертвы!

- Как-как ты сказал?

- У тебя со слухом плохо? Необходимые жертвы! Когда делается великое дело — без жертв не бывает! И в гражданскую войну были жертвы! И еще будут!

- Помнишь, что сказал Достоевский? Не может быть справедливого, светлого... я точно не помню, но смысл таков... если в основу этого светлого будущего положена хоть одна невинная жертва... или слезы ребенка, не помню точно, но смысл — таков! Не может быть никакого светлого будущего, если ради него загублены миллионы... люди друг друга ели от голода, ты подумай только, люди!

- Да пошел ты к черту со своим Достоевским! Нашел писателя! Реакционный писателишка, Чернышевского ненавидел, а ты мне его изречения втолковываешь! Он говорил — не может быть, а мы говорим — может! И будет! Он говорил, а мы — делаем! Вот-вот, следователь мне как раз про это говорил! Теперь понятно, чьи это мыслишки! Получается, не врача того арестовать надо было, а тебя, Семен Григорьевич!

- Можешь арестовать. Прямо хоть здесь, — сухо проговорил Семен Григорьевич. — Я готов.

- Я не арестовываю! Для этого другие люди есть! — уже яростно выкрикнул Николай Афанасьевич.

- Знаю. Мы их с тобой на фронте видели. Лихие ребята. Бравые. Со своими мастера воевать, — второй раз за все время разговора усмехнулся Семен Григорьевич. — Да и ты их видел, Николай Афанасьевич, а? Тогда они со своими воевали и теперь со своими сражаются.

- Ты-ы! — задохнулся Николай Афанасьевич. — Ты-ы... за эти разговоры знаешь, что бывает! Ты — контрреволюционер! Наконец-то я понял! И мысли твои контрреволюционные! Ты — враг! Понял?!

- Понял, — спокойно кивнул Семен Григорьевич и подумал, что надо бы встать, распрощаться и уйти — разговор исчерпан, ничего больше не будет и помощи Сергею Андреевичу никакой не будет. Не так надо было разговаривать, не так! Поюлить надо было, разжалобить, попросить, сказать, что это Сергей Андреевич — натуральный дурак, сам не соображал, что делает, написал чушь по недомыслию, простить его надо, он и подписку любую даст, что вообще больше ничего писать не будет, станет вести себя примерно, и покается прилюдно, у партии и советской власти прощения попросит, и тогда... Но тут же Семен Григорьевич подумал, что нельзя так, что это было бы оскорблением самого Сергея Андреевича, его бессонных ночей, их бесконечных разговоров о жизни, правде, справедливости... Но ведь человек погибнет! Оттуда просто так не выпускают! Сотрут в порошок, отправят, куда Макар телят не гонял! А у него жена в больнице, что с ней будет? Умрет от припадков, от тоски и горя... Что же делать-то, что делать?

- Зачем ты ко мне пристал, а? Что ты мне второй час душу мотаешь? — свистящим шепотом спросил Николай Афанасьевич и встал, быстрыми шагами прошел к книжному стеллажу, открыл рывком дверцу, достал бутылку коньяку, рюмку, выпил, еще раз налил и выпил, постоял неподвижно, тупо глядя перед собой, потом проговорил глухо: