Останкино 2067 - Сертаков Виталий. Страница 30

– Но со мной-то не пробовала?

Она фыркает, выпячивает нижнюю губу и проносится мимо.

– Мы могли бы подумать о ребенке…

– Не смеши меня, мужчина не может хотеть детей.

– Я ни с кем и не хотел бы, кроме тебя.

– Если тебе невмоготу… – она дергает плечом, еще один кошмарный жест, – так и быть, мы съездим в Центр репродукции, выясним, что и как.

– Но это не совсем то, что я…

– Ах, это «не совсем то»?! Тебе надо, чтобы я ходила, переваливаясь, как утка, чтобы потеряла фигуру, потеряла год жизни, упустила работу! А потом ты захочешь, чтобы я вскакивала ночью, пела колыбельные и вытирала сопли, а сам будешь нехотя соглашаться на получасовую прогулку! Нет уж, дорогой, даже не заговаривай!

– Ксана…

– Нет! – Она вырывает локоть.

– Ксана, однажды я видел тебя в городе, совсем случайно. Ты сидела на скамейке с какой-то подругой, вы ели мороженое, а ее ребенок возился рядом. Я видел, как ты ласкала эту девочку, ты брала ее на руки, обнимала и тормошила. А потом вы вместе лизали мороженое. Я не мог к тебе подойти, даже не мог тебя окликнуть, потому что стоял в пробке, и было очень шумно… Ты ведь хочешь ребенка, Ксана, скажи мне правду!

Она застывает, словно услышала трубный зов.

Я болен ею, но моя хворь не мешает изучать ее. Я достаточно изучил эту женщину, чтобы легко определить, когда она сбита с толку. Сию секунду Ксана сбита с толку, но гордыня не позволяет ей признать собственный промах. Иногда мне кажется, что ее промахи я переживаю даже острее. Наверное, так происходит со всеми, кто искренне влюблен.

– Ксана, скажи, ты… ты любишь меня?

Я задаю вопрос и окутываюсь холодным потом. Кажется, еще немного – и я научусь управлять этим тремором, состоянием страха, который накатывает всякий раз, стоит приступить к семейным разборкам. Я слежу за тем, как семейные люди ругаются в театрах, в шоу, или очень редко наблюдаю за перебранками соседей. В реальной жизни это происходит все реже. Служа в Управе, я насмотрелся на людей, которые каждое утро глотали транки, чтобы с лица весь день не сходила довольная улыбка.

Ты привыкаешь к этому, потому что иначе сложно выжить в сообществе. Ты привыкаешь быть веселым и успешным, иначе тебя начнут сторониться сослуживцы и косо посмотрит начальство. Мой шеф Гирин считает, что мы утратили значительную часть эмоций. Мы делегировали эмоциональную сферу телевидению, мы поручили актерам страдать и переживать несчастья вместо нас. Вначале это казалось забавным, потом превратилось в удобство, а нынче почти все мы разучились психовать.

Ксана не разучилась, но последнее время мне кажется, что ее взрывы не имеют прямого отношения ко мне. Как будто у нее имеется график, она ругается со мной, а после ставит галочки, отмечая наиболее удачные размолвки. Она не психует, она играет в психоз.

– Ксана, я никогда тебя не спрашивал…

Она молчит и все быстрее переставляет стаканы в буфете. Она нагло мучает мои глаза своими полуголыми ногами. Сегодня ее брюки словно исполосованы ножом безумного портного. Когда моя жена нагибается вперед, разрезы расходятся, и налитые мышцы ее бедер просятся наружу.

Они просятся мне в ладони, но пока еще я могу сопротивляться.

– Ксана, зачем ты ходишь ко мне, если не любишь?..

Она поворачивается очень быстро, я успеваю поймать ее ногти почти у самого лица. Надо отдать должное, Ксана никогда не использует запрещенных приемов, она не бьет меня в пах. Со стороны это должно казаться довольно смешным – двое взрослых людей кружат по комнате, держа друг друга за предплечья, не давая развернуться для удара.

Мы опрокидываем кресла, топчем упавшую скатерть, увлекая за собой небьющуюся посуду и содержимое Ксанкиной сумки. У меня в доме давно вся посуда небьющаяся, иначе пришлось бы кушать на салфетках.

– Сукин сын, довести меня хочешь?!

Мы с размаху врезаемся в косяк, со стены гостиной падают офорты, рушится угловая полка с книгами. Веером разлетаются нескрепленные страницы, – это моя незаконченная диссертация…

– Ксана, я хочу спокойно поговорить. Ты понимаешь слово «спокойно»?!

«Домовой» визжит в панике, не в состоянии определить, какую из аварий устранять в первую очередь. Я стараюсь уберечь глаза и губы от взмахов огненных ногтей и пропускаю хук слева. Оглушительно звенит в ухе, синяк мне обеспечен.

Я не могу ее ударить, я даже не могу крепко ее встряхнуть. Все, что я могу, – это удерживать ее на максимальном расстоянии от себя или притиснуть животом к спинке дивана. Что я сейчас и делаю.

Я болен ею.

– Отпусти меня, гаденыш! Что ты знаешь о моей любви к детям? Что ты вообще знаешь обо мне?!

Она тяжело дышит и норовит лягнуть меня каблуком по щиколотке. Пару раз ей это удается, и я едва не подпрыгиваю от боли.

Ничего я о тебе не знаю… Так я хочу сказать, но не произношу ни слова. Потому что сама мысль о ее, возможно, существующем ребенке ужасает; меня перетряхивает, как жестяную коробку с монпансье. Не потому, что меня раздражал бы ее ребенок, просто возникло чувство, что я стою перед черным занавесом. За черным занавесом – ее прошлое, о котором спрашивать нельзя.

Спрашивать о прошлом недопустимо, это как произнести заклятие, выпускающее на волю демонов.

У меня колотится сердце, но в следующую секунду Ксана расстегивает мою рубаху и кладет ладонь на грудь. Затем я вижу ее взъерошенную макушку, она поочередно целует мои соски и запускает ногти мне в затылок. А затем она шмыгает носом и вздрагивает, и на груди у меня становится мокро.

– Прости… – выдыхаю я. – Я не хотел тебя обидеть.

И это все, что я способен сказать вместо заготовленных обличительных речей. Зато я способен выпрыгнуть ради нее в окно или отрубить себе секатором пальцы.

Я болен ею.

Ксана еще плачет, но ее шустрые пальцы уже расстегнули молнию на моих брюках. Я чувствую, как саднит за ухом, и наверняка останутся следы ногтей на плече. А еще очень болит левая щиколотка.

Моя любимая получила порцию драки, теперь наступает вторая фаза, и теперь-то я точно не осмелюсь спросить ее насчет Сибиренко. Пусть творит все, что ей заблагорассудится, лишь бы оставалась со мной.

Лишь бы оставалась моей.

Потому что она уже топчет ногами свои дырявые супермодные штаны, она уже трется о меня оттопыренной попой, отвернувшись, так и не показав заплаканное лицо. И лишь на мгновение в зеркале мелькает закатившийся глаз, припухший, покрасневший, и раскрытые губки, словно клювик у голодного утенка… Мои руки сами тащат кружева с ее бедер, но Ксана их перехватывает. Теперь ее губы растягиваются в похотливой улыбке, я вижу ее профиль сквозь зеркало, и секретер, и стеклянный шкаф, сквозь весь сложный ряд преломлений. Губы улыбаются и дрожат, а глаза все еще на мокром месте, и по щекам догоняют друг друга слезинки. Она дышит коротко, со всхлипами; она протяжными движениями ввинчивается мне в пах, но руки не подпускает.

Потому что это моя работа, которую предстоит выполнить совсем иначе. Я падаю на колени и тащу вниз ее трусики зубами. Еще не добравшись до коленок, не выдерживаю, приникаю к ее пылающему, распаленному, душному… Она лупит меня по лицу открытой ладонью; она хватает меня за рот, отталкивая мою голову; она хрипит и валится вперед.

Потому что Ксану пре-е-е-е-ет…

А я слизываю соленое. Похоже, она рассекла мне губу, и теперь придется наводить ретушь перед выходом на службу, и целоваться будет больно… Я тыкаюсь губами, оставляя кровавые отпечатки на золотом пушке, и судорожно сдергиваю рубаху. Ее кожа намного смуглее моей, так ей больше нравится, – когда мои белые руки, и белые плечи, и бедра ее, почти черные, пляшут вокруг, и она вращает, не переставая, задницей, как африканка на празднике урожая…

– Я тебе не надоела?

Она смотрит сверху вниз, прихватив рукой за волосы, слегка отстранившись. Она никогда так не спрашивала, в ее глазах странное выражение – смесь мольбы и насмешки.

– Только ты, цветочек мой, только ты…