Слушай Луну - Морпурго Майкл. Страница 12

Угрозы. «Не будешь играть на пианино – не поедешь кататься на лошади».

Подкуп. «Если хорошо сыграешь, Мерри, – потом сможешь пойти покататься».

Ну и, конечно, шантаж. С тех пор как папа ушел на войну, она нередко пользовалась его именем, чтобы усадить меня за пианино: «Папа будет очень огорчен, Мерри, если к его возвращению ты не научишься хорошо играть. Ты же дала ему слово, что каждый день будешь играть гаммы».

Беда в том, что это была правда, я в самом деле дала ему слово. И все равно мне не нравилось, когда мама напоминала мне об этом, и еще меньше нравилось, когда она сидела рядом и смотрела, как я играю. Оттого-то я и дулась все утро, тарабаня на пианино гаммы без всякого воодушевления и усердия, чтобы мама видела, что́ я думаю по этому поводу.

Мама не желала отступать от заведенного порядка. Она сидела со мной в гостиной, пока мне не удавалось три раза кряду сыграть все гаммы без сучка и задоринки. Лишь после этого она позволяла мне сыграть то, что хотелось мне самой. Я редко играла пьесы, которые мне задавала моя учительница музыки, мисс Фелпс. Во-первых, она мне не нравилась, потому что была слишком строгая и неулыбчивая. Вид у нее был вечно нахмуренный, и губы слишком тонкие, а на подбородке торчали две бородавки, из которых росли длинные темные волоски. К тому же пьесы, которые она задавала мне разучивать, были или слишком сложные, или совсем мне не нравились – или и то и другое сразу, – вот почему, отыграв наконец свои гаммы так, что мама осталась довольна, я решила плюнуть на задание мисс Фелпс и вместо него начала играть мою любимую «Анданте грациозо» Моцарта.

Ее любил папа. Я тоже ее любила, потому что это была самая прекрасная музыка на свете, потому что у меня хорошо получалось ее играть и потому что папа любил ее так же сильно, как я. Иногда он останавливался у меня за спиной, когда я ее играла, и принимался мурлыкать в такт. Он всегда называл ее мелодией Мерри, вот почему я вспоминала его каждый раз, когда играла ее. Сегодня я словно чувствовала, что он рядом с нами, в этой комнате, чувствовала на своем плече его руку, хотя отлично знала, что он сейчас далеко, на войне.

Я так по нему скучала! Мне бы так хотелось увидеть, как он идет к дому по дорожке, возвращаясь с работы, смешной и долговязый, точно жираф, и прыгнуть на него, чтобы он подхватил меня и не отпускал, услышать, как разносится по дому его низкий голос, устроиться клубочком у него на коленках, чтобы его усы щекотали мне ухо, и вместе слушать граммофон, играть с ним в шахматы по вечерам у камина, чтобы вечером он поднялся по лестнице ко мне в комнату пожелать спокойной ночи и почитать перед сном «Гадкого утенка». Мне достаточно было лишь заиграть папину мелодию, нашу с ним мелодию, чтобы ощутить, что он снова дома, рядом со мной.

Играя, я забыла, что дулась, забыла, что в комнате сидит мама, полностью растворившись в мелодии и в мыслях о папе. Я видела, как дедуля Мак вошел в комнату с письмом в руке, отдал письмо маме и почти сразу же вышел, но не придала этому особого значения. Мама принялась читать, а потом вдруг вскочила и, прижав руку к губам, залилась слезами. Во мне тут же зашевелились самые страшные подозрения.

– Что такое, мама? – закричала я, бросаясь к ней. – Что случилось?

– Это от папы, – отозвалась она, уже немного придя в себя. – Все в порядке, с ним все будет в порядке. Его ранили. Он в госпитале, в Англии, где-то в глубинке.

– Рана серьезная? Он умрет, мама? Он ведь не умрет, да?

– Он пишет, чтобы мы не волновались, он в два счета опять будет как новенький.

Она перевернула страницу и продолжила жадно читать, не говоря мне больше ни слова.

– Что он еще пишет, мама? Можно я тоже прочитаю? Пожалуйста! – взмолилась я.

Но мама, похоже, меня не слышала.

– Оно адресовано и тебе тоже, – сказала она, наконец протянув мне письмо. Я принялась читать, и в голове у меня словно зазвучал его голос.

Бесценные Марта и Мерри.

Боюсь, со времен моего последнего письма дела и у меня, и в полку складывались не лучшим образом. Мы вели тяжелые бои, пытаясь не отдать немцам Монс, но их всегда было слишком много, а нас слишком мало, и, хуже того, у них всегда были свежие люди, свежие лошади и свежие пушки. Большие пушки. У нас не было выбора. Нам пришлось отступить. Ни одна армия не любит отступать, но мы не дрогнули и не бежали, и я верю, что наши ребята по-прежнему полны решимости и крепки духом, несмотря на все поражения и чудовищные потери, которые мы понесли. Они будут стоять насмерть и не дрогнут, я в этом ничуть не сомневаюсь.

Я, впрочем, к несчастью, больше не с ними. Мне повезло куда больше многих, слишком многих. Мы потеряли столько прекрасных и отважных ребят, немало из которых были совсем мальчишками. Несколько недель назад меня ранило в плечо, шрапнелью раздробило кость. Меня вынесли с поля боя, пару дней я пролежал в полевом госпитале во Франции, после чего меня отправили обратно в Англию, в роскошный старый особняк, вроде тех, что стоят на Лонг-Айленде, только еще более роскошный. Особняк этот превратили в военный госпиталь для канадских офицеров. Госпиталь недалеко от Лондона, и называется он Бервуд-Хаус. Правда же, это странное и необычное совпадение? Я лежу в госпитале в Англии, который называется точно так же, как наш летний дом в Мэне. Очень многое здесь напоминает мне о днях, проведенных там. Я смотрю в окно и вижу величественные деревья, а по ночам сквозь темные облака часто проглядывает луна. Я пою луне и слушаю луну, как и обещал. Надеюсь, ты делаешь то же самое, Мерри.

У нас тут есть парк, куда мы выходим посидеть, когда выдается погожий денек – что, должен сказать, случается не слишком часто, – и озеро с утками, которые плавают по нему с таким видом, будто они здесь главные, прямо как утки у нас в Центральном парке. Так что, открыв глаза или закрыв их, я с легкостью могу вообразить, что нахожусь дома, в Нью-Йорке или в Мэне. Вместе со мной лежит множество офицеров-канадцев, так что я среди друзей. Я самый настоящий счастливчик.

У меня здесь есть все необходимое, обо мне хорошо заботятся, хотя левой рукой я пользоваться совсем не могу. Какая удача, что это было не правое плечо. По крайней мере, я могу вам писать. Врачи говорят, со временем, когда рана заживет и кость срастется, я полностью поправлюсь. Так что, если мне будет сопутствовать удача, через месяц-другой я смогу снова вернуться на фронт, к нашим ребятам. Но пока что даже неплохо на время получить передышку. Здесь очень тихо и мирно, так мирно. Не знаю, есть ли на свете что-нибудь прекраснее мира.

Мне так хочется снова увидеть вас обеих, я постоянно о вас думаю, представляю ваши милые лица, дедулю Мака и тетушку Уку, наш дом в Нью-Йорке, деревья и уток в парке, скалы, на которые мы поднимались, наши прогулки верхом на Бесс и Джоуи, маленьких черных белок – здесь, в Англии, они все серые, – наш летний домик в Мэне на берегу моря, наши походы под парусом и на рыбалку, весь наш привычный и знакомый уклад. Как счастливы мы были до того, как все это началось. Но я должен быть здесь, вы же понимаете.

Мерри, продолжай упражняться на пианино и, пожалуйста, играй не только свою любимую «Анданте» Моцарта, хотя, как тебе известно, я люблю ее больше всего остального. Хорошенько чисти Бесс с Джоуи каждое утро и не забывай перед выездом проверять подковы. И обязательно хорошенько подтягивай подпруги, когда выезжаешь на Джоуи, – ты же знаешь, он, хитрец, вечно норовит надуть пузо. Мне нравится воображать, как вы с мамой ездите кататься в парк – вы обе отлично держитесь в седле. Я представляю, как вы прогуливаетесь по берегу озера и останавливаетесь у нашей любимой скамьи. Ты помнишь, Мерри? Именно там я впервые прочитал тебе «Гадкого утенка», и вокруг нас бродили утки; они даже прекращали крякать – наверное, потому, что слушали.

Милые Марта и Мерри, не волнуйтесь обо мне. Все будет хорошо. Не сомневайтесь, в конце концов мы победим в этой войне, и тогда я вернусь домой и мы все снова будем вместе.