Человек недостойный - Дадзай Осаму. Страница 16

И в это же время нашлась девушка, которая убеждала меня бросить пить.

– Так не годится – каждый день пьете с самого полудня!

Эта девушка лет семнадцати или восемнадцати торговала в маленькой табачной лавке напротив бара. Ее звали Ёси-тян, у нее была светлая кожа и неровные зубы. Каждый раз, когда я приходил за сигаретами, она с улыбкой принималась увещевать меня.

– Почему не годится? Что тут плохого? О, человек, сакэ спеши испить, чтоб ненависть в себе залить-залить-залить… знаешь, давным-давно в Персии… ну да ладно. Как говорится, взбодрит сердца, погрязшие в тоске, лишь легкий хмель от чашечки сакэ. Понятно?

– Непонятно.

– Вот дуреха. Сейчас как поцелую.

– Давайте, – ничуть не смутившись, она выпятила нижнюю губу.

– Дура. С этим своим целомудрием…

От Ёси-тян и впрямь веяло никем не оскверненной девственностью.

В начале года вечером в лютый мороз я вышел спьяну за куревом и угодил в какой-то люк перед табачной лавкой, закричал, зовя на помощь Ёси-тян, она вытащила меня, обработала ссадину на правой руке и серьезно, без улыбки, сказала:

– Пьете вы слишком много.

Против смерти я ничего не имел, но пораниться, истечь кровью, стать калекой и так далее – нет уж, лучше не надо, и пока Ёси-тян обрабатывала мне руку, я задумался, не пора ли завязывать с выпивкой.

– Брошу. С завтрашнего дня ни капли.

– Честно?

– Правда брошу. А если да, выйдешь за меня, Ёси-тян?

Вот насчет выйти за меня я пошутил.

– Ессно.

Это значило «естественно». В то время в ходу были и другие выражения – «а то», «само собой».

– Ладно. Поклянемся на мизинцах. Тогда точно брошу.

А на следующий день я, как и следовало ожидать, начал пить с самого обеда.

К вечеру вышел из дома, пошатываясь, и остановился перед лавкой Ёси-тян.

– Ёси-тян, прости. Напился.

– Ой, как некрасиво притворяться пьяным.

Я опешил. И будто протрезвел.

– Нет, это правда. Я правда напился. И вовсе не притворяюсь пьяным.

– Не надо дразниться. Нехороший какой.

Похоже, она нисколько не сомневалась в том, что права.

– Ясно же, если присмотреться. Сегодня опять начал пить с полудня. Ты уж прости.

– Играть вы мастер.

– Да не играю я, балда. Сейчас как поцелую.

– Давайте.

– Нет, я недостоин. Придется мне забыть о женитьбе. Посмотри на меня – лицо красное, да? Потому что выпил.

– Да это солнце садится и отсвечивает. Вы меня не проведете. Сами же вчера пообещали. Значит, пить больше нельзя, так? На мизинцах поклялись. И то, что выпили, – ложь, ложь, ложь!

Улыбающееся лицо Ёси-тян белело в тускло освещенной лавке: да, непорочность и впрямь святыня, до тех пор мне еще не доводилось спать с девственницей, с девушкой моложе меня, так что, пожалуй, женюсь – какие бы горести потом ни последовали, хватит и неистовой радости раз в жизни; мне всегда казалось, что красота девственности – не более чем слащавая, сентиментальная иллюзия глупых поэтов, а она живет и существует в этом мире, и мы поженимся, и весной вдвоем поедем на велосипедах посмотреть водопад Аоба; решение я принял, не сходя с места, и в этой «единственной схватке» без колебаний вознамерился сорвать цветок.

Вскоре мы действительно поженились, и хотя радость от этого события не стала неистовой, последовавшие за ней горести мало назвать просто ужасающими – они поистине превосходили все, что только можно себе вообразить. Мир по-прежнему остался для меня пугающей бездной. Ни в коей мере он не был и местом, где с помощью «единственной схватки» можно раз и навсегда уладить все и вся.

2

Хорики и я.

Презирая друг друга, мы продолжали общаться, этим унижали самих себя, и если именно это в мире называется «дружбой», тогда отношения между мной и Хорики были, несомненно, «дружескими».

Благодаря великодушию хозяйки тесного бара в Кёбаси (непривычно употреблять слово «великодушие» по отношению к женщине, но по моему опыту, по крайней мере, если речь о столичных жителях, следует отметить, что великодушия в женщинах больше, нежели в мужчинах. Мужчины обычно трусоваты, заботятся лишь о видимости и вдобавок прижимисты), я смог назвать Ёсико из табачной лавки своей неофициальной женой и поселиться с ней вдвоем в Цукидзи, у реки Сумида, в нижней комнате деревянного двухэтажного дома; я бросил пить, усердно работал над мангой, которая постепенно становилась для меня источником постоянного заработка, после ужина мы ходили вдвоем смотреть кино, на обратном пути заглядывали куда-нибудь в кофейню, покупали цветы в горшках, хотя больше всего мне нравилось слушать всецело доверяющую мне молодую жену и с удовольствием наблюдать за каждым ее движением, но едва у меня в груди затеплилась сладкая надежда, что я, возможно, теперь смогу в большей мере стать человеком, и трагическая смерть мне уже не грозит, как ко мне вновь явился Хорики.

– Ба, сердцеед! Э-э, что это на лице – никак благоразумие? А я к тебе сегодня с весточкой от одной особы из Коэндзи, – на последних словах он вдруг понизил голос и указал подбородком в сторону кухни, где Ёсико заваривала чай, будто спрашивал, можно ли продолжать.

– Ничего. Можешь говорить, что хочешь, – невозмутимо ответил я.

Вообще-то Ёсико обладала, если так можно выразиться, талантом доверять людям; я известил ее не только о своих отношениях с хозяйкой бара в Кёбаси, но и о том, что случилось в Камакуре, и, конечно, об отношениях с Цунэко, и дело было не в моем умении врать: порой даже когда я выражался недвусмысленно, Ёсико, похоже, воспринимала мои слова как шутку.

– Как всегда, слишком много мнишь о себе. Да нет, ничего особо важного: меня просили передать, чтобы ты как-нибудь заглянул в гости в Коэндзи.

Не успел я забыть о прошлом, как прилетела, хлопая крыльями, страшная птица и принялась расклевывать зияющие раны памяти. Воспоминания о былом позоре и преступлениях вмиг развернулись перед глазами, и я в ужасе, от которого чуть не вскрикнул, понял, что не усижу на месте.

– Выпьем? – спросил я.

– Идет, – ответил Хорики.

Я и Хорики. С виду мы с ним похожи. Временами мне казалось, что я совершенно такой же человек. Разумеется, так бывало, только когда мы вместе пили там и сям дешевое спиртное; так или иначе, стоило нам сойтись, как мы сразу превращались в подобие одинаковых лохматых псов и мотались в снегопад по улицам.

С того дня мы, так сказать, раздували пламя нашего давнего приятельства, вместе бывали в тесном баре в Кёбаси, потом двумя пьяными вдрызг псами заваливались к Сидзуко в Коэндзи, и в конце концов даже стали оставаться у нее на ночь и вместе уходить.

Чего я не забуду, так это одну жаркую и душную летнюю ночь. Одетый в поношенную юкату, Хорики пришел в сумерках ко мне в Цукидзи: сегодня по какой-то причине он был вынужден заложить летний костюм, но никак нельзя, чтобы об этом узнала его пожилая мать, поэтому надо поскорее выкупить его – словом, просил одолжить ему денег. Как назло, денег не было при себе и у меня, и я, как обычно, отправил Ёсико в ломбард с ее одеждой, вырученные деньги дал в долг Хорики, а на жалкие остатки велел Ёсико купить дешевого и крепкого пойла сётю, после чего мы поднялись на крышу дома, чтобы насладиться прохладой не совсем чистого вечернего ветерка, временами доносившего сточную вонь с реки Сумида.

В тот раз мы затеяли игру в комические и трагические существительные. Я придумал ее сам, предположив, что, если можно делить все существительные на мужской, женский и средний род, значит, оправданно и деление их на комические и трагические: например, «пароход» и «паровоз» – трагические, «трамвай» и «автобус» – комические, и те, кто не улавливал разницы, были недостойны рассуждать об искусстве, а драматург, вставивший в комедию хотя бы одно трагическое существительное, уже поэтому обречен на провал, и то же самое справедливо для комических существительных в трагедии.

– Уже можно? «Табак», – начал я.

– Траг, – принятым у нас сокращением для трагедии, не задумываясь, ответил Хорики.